«Ну и наслаждайся этим, – сказал мне Дитер, вскидывая на плечо рюкзак в день своего вылета обратно в Китай. – А тебе никогда не приходило в голову, что ты просто боишься ответственности?»
Я не ответила, и он ушел.
Но, конечно, я искала ответственности – просто скорее географического, а не романтического рода. Проще говоря, я искала возможности остаться на месте. После стольких лет мотаний между континентами, после провалившегося эксперимента в Шанхае я хотела попытать постоянства в стране своего рождения, чего-то, на что годами намекали таможенные бланки, заполняемые в аэропортах по всему миру. Германия была единственной страной, где я жила без Софи. Мне думалось, что, пожив здесь снова, я, возможно, научусь опять жить без нее.
Но даже больше, чем Германия, меня влек к себе Берлин. Метро напоминало о Вавилонской башне. Из Берлина не было практически никого. Несмотря на это или благодаря этому каждый тем не менее жаждал заявить о какой-нибудь принадлежности (вспомните хотя бы слова Джей Ф.К. «Ich bin ein Berliner»[49]).
Этот город устраивал так много мультикультурных уличных фестивалей, что куда там символическим песням фестиваля кванза[50] на рождественских концертах в американских средних школах.
Разумеется, гедонистический космополитизм Берлина был осложнен его непроглядным национальным прошлым. На каждую танцевальную вечеринку ночь напролет приходилась сверкающая медная плита с именами убитых, на каждую художественную инсталляцию приходился заброшенный участок земли, успыпанный битым стеклом (а иногда это было одно и то же), на каждую расово смешанную пару, занимающуюся сексом на берегах Ландвер-канала, приходилась чета старых немцев, которые шли домой, ссутулившись от воспоминаний более тяжелых, чем купленные ими продукты. Немцев никогда не обвиняли в легкомыслии, и многие носили свою историю, как власяницу. Как и следовало, сказал бы кое-кто.
Не знаю. Но шизофреническая борьба Берлина была мне знакома. Это был отпуск домой иного рода, изнурительный внутренний маршрут между жизнью и скорбью. Горе и вина от того, что я пережила Софи, окружали меня в Берлине – в каждой статуе с печальными глазами, пустой церкви, полуразрушенном еврейском кладбище, неловком молчании. Конечно, они не были такими же. Но они разговаривали между собой.
Боль места может сделать терпимее твою боль. На фоне пульсирующей боли Пномпеня, где я делала репортажи во время учебы в колледже, как и на фоне все еще зияющих шанхайских ран, нанесенных «культурной революцией», моя казалась нормальной. По контрасту, Энн-Арбор, где я училась в колледже, был слишком веселый, слишком чистенький, слишком добродушный, слишком американский.