Трупы не убирались несколько дней. Изгрызенная пулями штукатурка еще дольше хранила пятна крови.
* * *
Весной после дождей двинется в березах сладкий сок, мать-и-мачеха зажжет желтые фонарики на обочинах дорог, поплывут над кровлями изб грудастые облака — тогда в лесах тронется снег. Завытаивает на нем то, что зимой накопилось и было скрыто наслоениями метелей: следы зверей и птиц, сор древесный, хлам, обитая ветром хвоя. Уходит лес в воспоминания о прожитом, когда тронутся таять снега в густой чаще.
Так и я, лежа после отбоя на нарах, перебирал все, что со мной было. И видел я себя опять на палубе буксира: кресло возле рубки, сушится детское бельишко у трубы…
Никого не щадил ты, Павлин Федорович, железо не выдерживало, палубы кровью умывались. Говорят, чужая душа потемки. Вранье! Откуда и быть свету, как не из такой души? Ты рвался в Архангельск, товарищ Павлин, эти решетки рвался разнести: сам из каторжан, лучше кого иного ты знал, что гнетет и ломает человека неволя.
Я слабак. Повинуюсь, чего уж… чего! Пустили бы, в помойку полез искать объедки, во я какой.
Стыдно и горько мне. Поддаюсь я, вот что это такое. Слаб я на излом.
Тут поддашься. Еще как! Днем приводят за высокие белые стены, по ночам уводят. Подкатит грузовик, приговоренных с закрученными назад руками конвоиры бросят в кузов и сядут на распростертые тела. Протрещит мотор, заглушая стоны и проклятья смертников, ворота «финлянки» захлопываются. До утра. А с рассвета до темна поступают новые этапы, очередное пополнение.
Бывает, на расстрел гоняют пешком. Но возят чаще. На машине.
Жмутся к заборам патрули, когда, дребезжа рессорами, грузовик где-нибудь по тихой Почтамтской брызжет грязью с рубчатых колес, вперив огни в безмолвье улиц. Просыпаются горожане, липнут к окнам, провожая громыхающую колымагу потерянным взглядом:
— Опять на Мхи!
Когда-то за городом теснились боры. Кряжистые стволы подпирали небо, парусили сосны хвойными кронами, отражая шальные шквалы с Бела моря. По ягельникам паслись олени; отшельник-глухарь, топорща перья, слал в утреннюю весеннюю рань странные скрипы.
Давно сведены топором боры, возникли болота. Век от веку напирала тундра, грозя сырой хлябью затопить узкую полоску Пур-Наволока, занятую белокаменным Гостиным двором, причалами и деревянными строениями города.
Мхи… На окраине любой улицы, начинающейся от берега — Финляндской, Поморской, той же Почтамтской, — все Мхи, Мхи.
Как ночь, выстрелы на Мхах. «По указу Верховного Управления Северной области!..» Скошенные пулями падают в наспех вырытые ямы, заплывшие ржавой грязью. Подзакидают их комьями торфа, синей болотной глиной — ждите невесты своих суженых, плачьте матери, что нет от сынов вестей! Злая ноябрьская поземка крутит вихри, порошит в заросли карликовых ив, багульника и осоки. Сполохи северного сияния лучами исполинских прожекторов шарят в пустом небе. Воет забредший из тундры песец, почуяв из-под земли трупный запах, и тянет острую мордочку к звездам…