Поросенок, конечно, колхозный оказался. Кто же своего-то ночью гулять отпустит.
Мать у соседей денег позанимала и к председателю вся в слезах – откупиться хотела. Но тот и слушать ее не стал. „Сын, – говорит, – твой себя выше других считает, в деревне работать не хочет, я ему покажу, кто из нас выше“. На суде он такого обо мне наговорил, что я только рот разинул. Оказывается, я и деревню, и советский строй оскорблял, и, мол, грозился вред приносить, пьянствовал и антиобщественный образ жизни вел. Других свидетелей ни о чем не спрашивали, потому как он партийный и со всем районным руководством вась-вась. Ну и присудили меня к двум годам за хищение государственной собственности и вовлечение малолетних в преступную деятельность (двоим из моих школьных дружков, тем, кто поросенка освежевал и продал, до восемнадцати лет несколько месяцев не хватало). А в приговоре отметили особый цинизм содеянного».
«Погоди, Вася, – взмолился я, – ну хорошо, хищение понятно, прямо всю соцсистему ты по миру пустил, ну хорошо, деток, которые всего на полгода моложе тебя, вовлекал – это еще понятно, но цинизм тут при чем?» – «А цинизм, политик, вот при чем, оказывается, я не просто хищение совершил, но и в особо циничной форме, то есть гонялся за несчастным поросенком по полю, что доказывает злонамеренный умысел и антиобщественный облик мой. Ну да ничего, политик, все на пользу. Я ведь хоть книги и читал, а дурак дураком был, в комсомол чуть не первым вступил, Ленина изучал, байкам их верил. Думал, что всякая несправедливость от необразованности, думал, грамотные люди правду знают, просто до всего руки не доходят. Учиться думал, ну вот теперь отучился, много я всего по тюрьмам повидал. Я вот о тебе думаю. Друзья у тебя в Москве, и профессора есть и академики, и в других странах про вас знают, а все равно засадили, да и здесь специально издеваются. Где уж мне-то за правду бороться, если и с тобой так расправляются. Очень мне тошно. Выйду с зоны с волчьим паспортом, куда деваться – нигде не пропишут, да и мать пишет – совсем плоха стала. Придется в ту же деревню возвращаться, под того же председателя. А он еще куражиться начнет, ну что, мол, съездил в университет. Эх, политик, одного боюсь – не выдержу я, возьму грех на душу, замочу паскуду. Как я всех их теперь ненавижу, коммунистов. Оттого, наверное, что верил им сильно, вот и обидно теперь дoсмерти. Ты, политик, помни, я на все готов против них, теперь уж мне всю жизнь по тюрьмам суждено, как ни выкручивайся…»
* * *
В начале лета освобождался Егор. По дороге к жилой зоне, глядя в дырку, пробитую через обшивку железного кузова рефрижератора, на ожидавшую его свободу, Егор попросил меня: «Слушай, напиши ты мне стихи, только не блатные, а такие, чтобы как романс. Для девчонки моей, рассказывал я тебе, как ее посадили. Любил я ее. Сам знаешь, из лагеря в лагерь письма запрещены, ну теперь выйду на волю, напишу. Ты уж сочини, только так, чтобы она не заподозрила, будто не я написал, попроще…» Не в первый раз я оказывался в роли Сирано де Бержерака. К вечеру была готова стилизованная баллада. Потом ее положили на музыку и исполняли под гитару на неподцензурных сходках нашей зоны: