— В чем?
— Существует ли такой документ.
— Лидия… Как ты можешь?!.
— Хорошо. Хорошо. Такого, конечно, нет. Но какой-то может быть… Я же не знаю. Но нам ведь известно, как рождаются слухи.
Следовательно, по самому грязному варианту: двойная цензура с согласия отца и, конечно, за огромные деньги… Должен признаться, что в то время меня больше всего шокировала сама мысль, что нашего отца возможно было в этом заподозрить… Позднее, с годами, я сумел понять — я имею в виду свои цензорские годы, — что, знаете, власть не была бы властью, если бы она не стремилась контролировать мысль, будь эта власть Императорское главное управление по делам печати, или лифляндское дворянство, или Эстонская республика господина Тыниссона… Ну да, говорят же, здесь нет цензуры… Кхм. Знаете, к сожалению, я слишком близко стоял к этим branche[135], чтобы имело смысл мне это объяснять. Вот, пожалуйста, на прошлой неделе господин Тыниссон писал в своем «Постимээс», что полиция обнаружила в Тарту коммунистические листовки. Also, чего же ради она бы их искала, не будь они запрещены?! А кто их запретил? Цензура. Совершенно понятно. Это ведь не имеет значения, есть у них для этого особое учреждение или по бедности они делают это сами. Следовательно: там, где утверждают, что цензуры нет, там бесстыдно врут. Но когда я сказал, что, к сожалению, был к этим делам близок, то это, к сожалению, сказано не вполне всерьез. Какой-то Beigeschmack[136] и у меня, и у моих дорогих коллег несомненно сохраняется, у Руммеля, у Миквица, у Йыгевера или кто там еще был у меня. Не кто иной, как Вильде еще несколько лет назад старался заклеймить меня: я, мол, был одним из тех цензоров, которые советовали редакторам меньше писать про политику, а больше про молочное хозяйство. Ибо в этом случае будет совсем немного этих злосчастных вымарываний. Или нечто похожее. И что на полях одной из его статей, которую я не пропустил, я будто бы толстым красным карандашом написал: «В Российской империи достаточно свободы, и Вам не к чему столь жалостно вздыхать по поводу того, что ее мало!» Или что-то вроде этого… Я уже, конечно, не помню. А собственно, почему бы и не написать этого? Тот, кто к своим обязанностям относится серьезно, тот вполне вправе так сказать… И видите — репутация готова… Но она существует только в представлении тех известных нам милых дурней, ну, в представлении таких, какими мы и сами были смолоду, когда воображали, что мы-то и есть… Да. А в ту пору, когда после разговора с Лидией я сел в почтовую карету и покатил в Пярну, я был как раз именно так молод… Так молод, что когда, подпрыгивая на старых рессорах почтовой кареты, я зажмуривал глаза, то сразу же представлял себе Ольгу своей женой. Всячески. И в моем воображении на спинах тяжеловесных почтовых кляч вырастали крылья и докучливая перекличка почтовых ямщицких рожков — туу-туу-туу — казалась мне такой мелодичной, что… Но в то же время на сердце у меня была давящая тяжесть, которая меня не покидала, как будто я взял с собой за пазуху в расхлябанную, скрипящую, грохочущую почтовую карету глыбу железа — десятипудовую, ржавую, изогнутую крюком железную глыбу… И чем ближе я подъезжал к Пярну, тем более звонкими становились почтовые рожки и тем тяжелее становилось бремя моего уязвленного, удрученного состояния… В соответствии с моей природой мне — страдающему члену оклеветанной семьи — надлежало бы повернуть обратно… потихоньку уехать, погрузиться в изучение поражений артерий подколенной чашечки и забыть о прекрасных коленях Ольги, которых я даже еще и не видел… Но, по-видимому… Да, никто себя до конца не знает. Во всяком случае, я заметил, что чем меньше душевное состояние отвечает предстоящему событию, тем труднее предвидеть, каким это событие окажется — таким или, наоборот, вовсе иным. С Ольгой, ее мамой и папой мне удалось все куда быстрее и успешнее, чем я мог когда-нибудь надеяться. Может быть, меня окрылил страх, что новая волна клеветы на Янсенов каждую минуту может дойти из Финляндии до Пярну и тогда из-за моей дурной репутации мне в конце концов откажут. (Совершенно, конечно, напрасный страх в отношении семьи Бормов — не так ли.) Как бы то ни было, но если о нашей помолвке после окончания моих экзаменов в том году все же не было объявлено, то причиной этому послужили некоторые роковые события, из которых кое о каких вообще никто не знает. Никто, кроме меня. А те, что известны, никогда, никто не связывал с так называемой