Окна в плитняковой стене (Кросс) - страница 42

Да, а теперь мне надобно сбегать поглядеть, может, лошади уже поданы…

6

Я сказал Якобу: достаточно, если твой брат и невестка только поздороваются со мной. Никакого прислуживания или суетни вокруг меня не нужно. Кусок хлеба. Масло. Хорошая копченая колбаса. Чашка крепкого кофе. Кое-что покрепче у меня есть с собой. Я хочу десять минут спокойно подумать. Все. Сейчас они там за стеклянной дверью, а я — здесь.

Да, странно. Я сам сказал: радостно быть в движении. Но для того чтобы абсолютно ясно, кристально ясно что-то продумать, мне нужно находиться в покое.

Пара жалких полок с мелким товаром. Немного мануфактуры. Немного бумаги. Мешочки. Кульки. Банки и коробки с пряностями. С теми самыми, из-за которых у брата Якоба уже семь лет тянутся ужасная тяжба и споры с аптекарем Веделем. Этот Ведель будто бы утверждает, что в городе Пайде только он один имеет право продавать такой товар. (У каждого свои масштабы борьбы. Ясно.) Между полками — окно с четырьмя малюсенькими квадратами стекол. В каждом заснеженном стекле — чистый кружок. В четырех кружках — снег Риттергассе, утоптанный людьми, лошадьми и собаками. И бревенчатая стена противоположного дома с навесом черепичной крыши в снегу.

Кристально ясно продумать, как мне это сделать. Какие достаточно веские слова я скажу им. Потому что ведь нельзя же все построить на крепкой можжевеловой водке и сладкой вишневой наливке. Кхм. И все должно произойти добровольно. Ни о каком, даже самом незначительном принуждении не может быть и речи. Одиннадцать. Еще добрый час пути. И потом — обратная дорога до Таллина. Итак…

Черт подери! Подъезжают какие-то закрытые барские сани. Кучер спрыгивает с облучка и направляется в лавку. Отсюда из окна его уже не видно, какой-то лошадоподобный господин высовывает из окна саней свое лошадиное лицо и что-то кричит кучеру вслед.

Тири-тири-трилль!

Хорошо, чертовски хорошо человеку в своей крепости, в своей непроницаемой коже! Сейчас в лавке никого нет: кучер топчется за дверью. Брат Якоба не успел еще прийти из задней комнаты, лошадиное лицо отъехало с санями назад, все равно ведь ему лавка не видна — даже если бы он умел видеть сквозь мою кожу… Нет, нет, нет… Я бесследно запрячу это в себе. Глубоко, где-нибудь между желудком и печенью, Я решительно сдавлю это в бесконечно маленький комок. Я это совершенно уничтожу в себе и развею пыль по ветру. Этого не было. Этого никогда не было. Этого вошедшего в плоть трепета перед тем лошадиным лицом… Едва заметного, но все же трепета перед лошадиным Лицом, которое напоминает Иоахима. При виде лица, в память о котором Иоахим и получил свое имя. При виде Иоахима фон Розена. Которого я уже тридцать лет не видел… Этого трепета где-то глубоко под наградами за спасение Русской империи, трепета мальчика на побегушках… Нет! нет! А кучер, который под звон колокольчика входит в лавку, — это Лууду. Конечно неузнаваемо состарившийся. Но бесспорно он. Покорный взгляд прищуренных глаз. Не для всех, не всегда, но при входе в немецкую лавку уездного города он таков. И серо-бурая шапка лисьего меха. Волосы у него теперь такие же серо-бурые, их почти невозможно отличить от шапки, которую он снял, входя в лавку. Нет, меня он не видит. Я сижу заслоненный полками с товаром, как в редуте, и вижу его между штуками ситца. Шестидесятилетнего, высохшего, жилистого, подвижного, с кривым плечом. И тридцатилетнего. К вышестоящим старательного, такого же подвижного, с таким же кривым плечом… К нижестоящим — не из самых плохих этот Лууду… Вижу Лууду в конюшне и каретнике, среди седелок и ремней… на ногах порыжевшие и сношенные до дыр капитанские сапоги времен Северной войны, принадлежавшие старому господину Андреасу… Смежная дверь скрипнула. Брат Якоба идет за прилавок.