Мой слуга Якоб. Знает и местный язык. Мой отец. Моя мать.
Интересно смотреть, как ведет себя Якоб. Мне известно, что он уже давно знает. Или, по крайней мере, — догадывается. Несомненно. Но то, что я сам его к этому допускаю, для него — знак огромного доверия. Его делают почти членом семьи. Не так ли? Пусть какая угодно семья, но ведь это семья его генерала.
Якоб кланяется. С убийственно серьезным лицом. Быстро. Низко. Отцу. Матери. И становится навытяжку.
Поставь бутылки на стол, Якоб. Матушка, принеси несколько коновок! Да, и свою брюкву тоже подай, и хлеб! И тогда станем разговаривать.
Я вешаю шубу на крюк, Я быстро сажусь на низкий табурет, чтобы не задохнуться, у пола меньше дыма. Мне щиплет глаза. Я вижу угловатую скулу и острую бородку отца при свете открытого очага. И пылающие глаза матери под острым углом платка (будто под сводом церковного окна). Мать ставит на стол хлеб и брюкву. Якоб ставит на стол бутылки. Я наполняю можжевеловые коновки. Три — крепкой можжевеловой водкой, одну — сладкой вишневой наливкой.
…Господи, даже от этого сумасшедшего Павла Петровича я всегда добивался чего хотел. И от Кати, целеустремленность которой непрерывна, как змеиный след, а настроение изменчиво, как взмахи павлиньего хвоста. И от этой Кати. Господи, научи меня, как мне получить согласие отца и матери! На то, что я задумал!
Хорошие кони. Ей-богу! Задницы такие, аж шлепнуть охота. И бегут лихо, ровно легавые. Гонит их Юхан бессовестно. Хотя казенные, ну мне-то ведь только разок так и мчаться. А все-таки… И какие богатые да легкие сани. Только лежи да лети, заднице мягко, и дуй себе через зубы в нос хороший дух можжевеловки. А доски-то в санях как здорово пригнаны! И тоненькие какие, истинное чудо. Санищи Рооснаского барина рядом с этими — хэ… что твоя ладья на Эмайыги… Та самая, что привозила всякое строительное добро в Пыльтсамаа, когда Рооснаский барин посылал меня к Лаувскому по плотницкой части. А я ведь столяр, да еще какой! Ну да… к резьбе-то меня и близко не подпустили, между нами говоря… Зато все стойла в коровнике замка — моя работа. И в телятнике, в дубильне, на стекольном да зеркальном заводе — половину скамей и наличников я делал. Дюже большое дело у этого Лаувского барина. А замок какой… Говорят, во всей северной Лифляндии другого такого не сыщешь. Наши Рооснаские господа хвалились, будто Пыльтсамаа, что твой Петергоф, что твой царский дворец, только размером поменьше будет. Да так оно, конечно, и есть. Я сам ведь своими глазами видал. Зря не скажу. Да-а! Только хозяин-то всего этого огромного добра, этот самый Лаув, этот господин Вольдемар, ни больше, ни меньше, а всего-навсего майор. (Сейчас, говорят, со всеми своими фабриками, с обучением деревенского народа, да с газетами на местном языке почти что обанкротился.) А там кто сидит? Хе-хе-хе-хе… там на переднем сиденье, рядом с этим слугой, с этим Грау Якобом? А? Это мой малый! Да-а! Георгиевский крест на шее, агромадный, о восьми углах пряник на груди, пуговицы, как господня молния, сверкают! Не майор, а генерал-майор, это побольше будет, чем все государынины майоришки вместе взятые! Уж он-то не обанкротится! А ведь знаю, кабы я сейчас обо всем этом не про себя думал, так что ни одна душа не слышит, а говорил бы вслух так, чтобы до ушей моей Мадли доходило, она бы вмиг меня обрезала: