Танго смерти (Винничук) - страница 193

– Думаю, это для нас лучший выход, – говорила она мне. – Давай и мы поедем. Из Палестины сможем выехать в Америку. Кто бы в этой войне ни выиграл, нас ничего хорошего не ждет.

– Постой. Ты знаешь, куда делись те жиды, которых вывезли на Лонцкого?

– Они уже все в Палестине. Раввин и глава юденрата[113] показывали нам открытки от них с видами… Еще там был целый мешок писем.

– В конвертах?

– Нет. Почему же в конвертах? Эти письма шли не по почте, их перевезли на корабле до Констанцы, а оттуда поездом сюда. На каждом письме указана фамилия адресата. Эти из юденрата выкрикивали фамилии, люди брали письма, целовали их и радовались. Письма были такие жизнерадостные… Мама получила письмо от тети Фейги, она написала, что живет на берегу Тивериядского озера в просторном доме и с удовольствием примет нас, места хватит всем.

Что-то меня во всем этом настораживало. Я спросил:

– А фотографии какие-нибудь были?

– Да, были.

– Из Палестины?

– Нет… Были фотографии людей с чемоданами перед грузовиками, их должны были везти на поезд. Все улыбаются, бодрые.

– Не кажется ли тебе странным, что письма из Палестины сопровождаются снимками из Львова? Почему твоя любимая тетя не прислала фотки на фоне своего просторного домика? Или хотя бы под пальмой?

Лия нахмурилась и закусила губу. Я велел ей сидеть дома и не рыпаться, а сам отправился к Ясю, рассказал ему о своих подозрениях и потащил его в гетто. Там жизнь кипела, как в муравейнике, звенела, гудела и звучала на все голоса, в которых можно было даже различить оригинальную мелодию. Толпа без умолку галдела, восхваляя свои товары в будках, в воротах, на лотках, тележках, на подносах, подвешенных на груди, в корзинах, ведрах, мешках, ящиках, а то и просто на земле, одной из характерных черт настоящего львовянина – независимо от того, украинец он, поляк или жид, – была его исключительная скупость, которую алчностью даже не назовешь, потому что скупость эта была доведена до какого-то высокохудожественного абсурда, когда любой хлам, любая отжившая свой век вещь вызывала в практичной голове хозяина надежду на то, что он ее еще когда-нибудь починит, что она еще когда-нибудь пригодится, и она находила свое почетное место в одном из ящиков или тюков и оставалась там годами, сразу же после смерти хозяина эта вещь могла очутиться на свалке, да и то не обязательно, благодарные потомки могли решить ее судьбу иначе. Но теперь, когда нужда пришла в каждый дом, когда не хватало новых вещей, весь Львов превратился в огромную барахолку, и старые вещи, извлеченные из дальних углов, обретали новую жизнь. Еще не так давно во львовских сундуках можно было обнаружить пожелтевшие воротнички степенных австрийских пенсионеров, их цилиндры и фраки, монокли и щеточки, которыми ваксили усы, потертые дамские перчатки до локтей, стоптанные туфли, цветные открытки, поношенные кошельки, огрызки карандашей, стеклянные пробки, засохшие кисточки или же такие бесценные реликвии, как засушенные цветочки с могилы Юлиуша Словацкого, листочек с венка на могиле Маркияна Шашкевича, дамское устройство для отливки пуль времен польских восстаний, – все это продавалось и покупалось, потому что львовянин просто не мог, собирая всю жизнь всякий хлам, не приобрести еще какую-то бесценную деталь того покойного мира, который объединял его с дедами и прадедами и свидетельствовал о давности рода. Вот и разбегались глаза от изобилия разнообразных товаров: кастрюли, миски, ботинки, рубашки, брюки, плащи, фантастически развешенное белье, липовые шоколадки, крашеные конфеты, овощи, селедка. Но больше всего было такого хлама, на который мог позариться разве что полоумный, – сломанные автоматы с танцующими фигурками, стеклянные шары, маски, помутневшие зеркала, манекены без рук или ног, старые граммофоны, детали от велосипедов, поломанные печатные и швейные машинки, дверные ручки и ключи, гнутые гвозди, ржавые инструменты, старые обшарпанные детские коляски, которые можно было использовать разве что для перевозки мешков с картошкой, потрепанные книги и старые журналы, поломанная мебель, выцветшие гравюры, иконы без рам и сами рамы, часы, которым уже никогда не суждено было ходить, колечки из фальшивого золота и серебра, парики и всякое тряпье, шнурки и корсеты, в ведрах – напитки, замешанные на уксусе и сахарине, кастрюли с готовыми блюдами, а в коробках – тыквенные семечки, печенье. И тут же под открытым небом работали сапожники, портные, часовщики, были даже мясные палатки, где висели огромные куски мяса, преимущественно конского и несвежего, какая-то требуха, сердца и лошадиные головы. А среди этого гомона звучала музыка, кто-то играл на губной гармошке, кто-то на сурдинке, кто-то на скрипке, а кто-то пытался что-то петь, и везде царил специфический запах жидовского гетто, удушающая смесь пота, старой одежды, селедки, лука, чеснока и заплесневелого сыра. Здесь можно было приобрести и подпольный алкоголь, и документы, какой-то человек разложил на столике пояса со звездой Давида, выкрикивая: «Пояса! Пояса! Из бумаги! Из материи! Первый класс!» Старый жид остановился возле него в нерешительности, какой же выбрать, продавец ему: «Берите из материи!», но жид печально покачал головой: «А переживу ли я эту материю? Нет, давайте бумажный», и, заплатив, отошел, сгорбившись так, будто на плечи ему свалились все беды мира.