Чем в итоге все заканчивается? — Кражей (и совсем даже не по ту сторону добра и зла). Ему не попалось по пути круглосуточно работающей забегаловки, где можно было бы, воспользовавшись вызывающей доверие внешностью почти интеллектуала, заказать выпивку и не расплатиться. Зато удалось отхлебнуть из фляжки у иностранца-попрошайки, а потом у него же украсть картонку с надписью: «голодаю нет работы милосердие нужно пятьсот пст. да храни вас господь огромное спасибо я проездом». Совершив эту карикатурную кражу, он устраивается на том же самом месте, откуда началась его воскресная эпопея, кладет перед собой картонку, расстилает носовой платок (обозначив так, куда бросать мелочь — ему нужно набрать на очередную порцию виски) и засыпает.
Кража глупая и вряд ли будет наказана в соответствии с уголовным кодексом. Однако нарушен другой кодекс. С точки зрения обычной поведенческой нормы, которая на самом деле — абсолютная и всегда высокая нравственная норма (здесь не может быть «осетрины второй свежести»), принципиально то, что психологически он готов украсть. Какая разница что и как украдено? Важно, что он за себя не отвечает. А значит, все равно как его называть. Он даже никакой не Грок (и не Болеслао), а нечто аморфное и общепринятое, «как общественное мнение, на самом деле не имеющее мнения» (в голосовании оно всегда принимает участие, но своего мнения не имеет никогда). Он беспородно сериен. Его можно заменить на каждого второго жителя испанской столицы. Тем больше оснований к нему присмотреться. Не сверху вниз, а как бы участвуя в экскурсии по его головному мозгу — в зоны счастья и несчастья, логики и иррациональных инстинктов — с обязательным посещением хранилища оперативной и стратегической памяти. И получится, что этот мозг (и роман) очень хитрый. В нем нет главного и неглавного, а ясная (прямая), личностно напряженная правда соседствует с кривдой, неожиданно уводящей, как едва различимые следы вергилиевых сандалий, в разломы бессознательного. Похоже на «гудение улья», на говорение сразу обо всем и обо всех, включая древних египтян, — иначе не объяснить (или придется слишком длинно объяснять), почему рыночные продавцы фруктов, украшая свои прилавки, возводят на них маленькие пирамиды из апельсинов и зачем эти оранжевые копии примитивных машин времени, предназначенных для преодоления смерти, залетели в текст.
Таких прихотливых ассоциаций («прыжков в сторону»), вкрапленных в срез индивидуальной «непричесанной» жизни, в романе предостаточно. Заложенные в них смыслы не всегда раскрываются так же просто, как складной зонтик. И не должны, поскольку перед нами именно роман — единственный в своем роде; с авторскими ремарками, как если бы это была пьеса; похожий на памфлет, но не памфлет, а высокая по своему жанровому содержанию беллетристика (belles+lettres — «изящная словесность»).