— Нале-во! Напра-во! Круго-ом… марш!
Мокрые колодки скользили, стучали, точно высыпаемая на пол картошка.
— Бегом… марш!
Посреди двора фельдфебель подсчитывал ногу.
— Айн, цвай… Айн, цвай…
Темп ускорялся.
— Бистро, бистро! — кричал фельдфебель, полосуя отставших клинком. — Бистро, гер гот сакраменто!
В хвосте едва плелся Жихарев, — задыхался в приступе астмы.
— Вперед! Вперед, доннерветтер!
Взбешенный фельдфебель налетел на него, размахнувшись, ударил по лицу.
Жихарев остановился совсем. Он хватал ртом воздух и налитыми страданием глазами смотрел на фельдфебеля не в силах ни двинуться, ни перевести дыхание.
— Вперед, ты, лодырь, собачий сын!
В электрическом свете клинок сверкнул, как короткая вспышка молнии. Тихо вскрикнув, Жихарев опустился на снег.
— Вперед! — окончательно озверев, фельдфебель сделал выпад. Клинок с хрустом прошел сквозь сухенького, тщедушного Жихарева. Он выгнулся дугой назад, схватился рукой за шпагу и враз обмяк, повалился на бок. Изо рта хлынула кровь.
Похоже было, что Мальхе наблюдал из окна. Он влетел во двор, грубо оттолкнул фельдфебеля и с силой выдернул лезвие шпаги. По двору раскатилась звонкая пощечина. Потирая щеку, фельдфебель, как нашкодивший пес, быстро пошел к выходу, вовсе не по-строевому загребая вывернутыми внутрь огромными ступнями.
Жихарев был мертв.
— Меньшиков! — позвал Мальхе. — Уберите труп в холодную. Людей распустите по баракам.
В середине дня под конвоем подслеповатого солдата двое пленных отвезли Жихарева на кладбище.
После обеда Скворцов принес газету «Фолькишер беобахтер». Первая полоса была окаймлена жирной траурной рамкой. Не обращая внимания на Енике, пленные сгрудились у доски Волина. Спотыкаясь на словах, прочли сообщение о сталинградском разгроме.
Впервые за время войны гитлеровское правительство открыто признало убийственный для немцев затяжной характер войны с русскими. Геббельс не жалел слез для оплакивания двухсот тысяч своих соотечественников, павших в далеком, разрушенном и невообразимо холодном волжском городе.
С грустью глядя на откровенно радостные лица пленных, Енике морщился, как от кислого, и, безнадежно махнув рукой, пробасил:
— Э-э… Дрянь… Гитлер капут.
За его сутулой спиной глухо притворилась дверь.
— Пошел напиться.
— Помяни их душонки!
— Ну, Присухин, есть у нас чем воевать? — Пушкарев похлопал толстяка по плечу.
Присухин поежился, как от холода, что-то буркнул и ушел в свой угол.
— Хорошенько подумай, по какой дорожке идешь! На этот раз кривая не вывезет. Будут вешать — попроси, чтоб намылили веревку. Насухо это не совсем приятно.