Хрупкий абсолют, или Почему стоит бороться за христианское наследие (Жижек) - страница 62

Легко взять и быстро по–псевдомарксистски сказать, что такого рода сцены лишь идеологически узаконивали жесточайший террор. Однако неважно, насколько эта сцена манипулятивна, неважно, насколько противоречит она своевольной жестокости настоящей «революционной справедливости». Тем не менее, эта сцена дает зрителям новые этические стандарты в отношении реальности. Шокирующий результат такого примера революционной справедливости, неожиданное переозначение «суровости» в суровость по отношению к социальным обстоятельствам и милосердие к людям не может не оказывать своего возвышенного воздействия. Короче говоря, перед нами пример того, что Лакан называл «пунктом пристегивания» [point de capiton), вторжения, меняющего координаты самого пространства значения: вместо прошения о благосклонной терпимости, вместо суровой справедливости старый большевик по–новому определяет значение самой этой «суровой справедливости» в терминах прощения и великодушия. Если даже эта сцена лишь пускает пыль в глаза, все равно в ней правды в известном смысле больше, чем в той грубой социальной реальности, которая ее породила.

Все–таки в неудавшемся предприятии «реального социализма» есть еще нечто крайне важное. Я имею в виду идею (чье влияние было наиболее сильным в Германской Демократической Республике) труда (материального, промышленного производства) как привилегированного места сообщества и солидарности: не только вовлеченность в коллективные производственные усилия сама по себе приносит удовлетворение, но даже личные проблемы (от развода до болезни) обретают собственную перспективу после их обсуждения в рабочих коллективах. Этим идеям посвящен, возможно, последний написанный в ГДР роман — «Разделенные небеса» [62]. Этот труд не стоит пугать ни с домодернистским понятием работы как ритуализированной общественной деятельности, ни с ностальгическим воспеванием старых промышленных форм производства (скажем, с псевдоромантизмом аутентичности английских шахтеров в стиле «какой зеленой была моя долина»), ни тем более с протофашистским прославлением ручной работы ремесленников, с производством архаичного сообщества.

Возможно, здесь мы имеем дело с крайним случаем ностальгии, продолжающейся ностальгической привязанности к усопшему «реальному социализму». Это ностальгия содержит идею, что, вопреки всем неудачам и ужасам, было утрачено что–то ценное во время его краха, что–то было вытеснено в уголовное подполье. Разве в сегодняшнем идеологическом восприятии не секс, а работа (ручная работа в ее противопоставлении «символической» активности) становится местом того непристойного поведения, которое должно быть скрыто от общественных глаз? Традиция, восходящая к «Золоту Рейна» Вагнера и «Метрополису» Ланга, традиция, в которой рабочий процесс происходит под землей, в темных пещерах, сегодня обретает свою кульминацию в «невидимости» миллионов анонимных рабочих проливающих свой пот на заводах третьего мира, от китайских ГУЛагов до индонезийских или бразильских сборочных конвейеров. Запад же может себе позволить бормотать об «исчезающем рабочем классе» даже тогда, когда его следы легко заметить повсеместно. Для этого достаточно обратить внимание на надпись «Сделано в… (Китае, Индонезии, Бангладеш, Гватемале)» на массовых продуктах от джинсов до магнитофонов. Однако самым важным в этом отождествлении труда с преступлением является мысль о том, что работа, тяжелый труд изначально является непристойной криминальной деятельностью, которую следует скрывать от общественного взора.