Переписка 1992–2004 (Бибихин, Седакова) - страница 254

В Москве, сказал мне по другому поводу Ав., особенно трудно ожидать соблюдения чистоты жанра.

27.12.1984. Опять с опозданием — 7.20. — в Энциклопедию. Герои, заложники Ольга Евгеньевна Нестерова, Юрий Николаевич Попов. Аверинцев очень много работает, пишет по христианству, иудаизму. Он грустен и очень много работает. Ты так ясно нигде.

Маша Андриевская устала, ей хочется умереть.

28.12.1984. Позднее утро, долгий разговор Ренаты с Машей. Она говорит, что только Сережа ее понимает, потому что против второго укола, — понимает, как она устала, так что же, советует умереть? Да. Он готов многим это посоветовать, сам живет по этому правилу (по какому? лучше не жить, чем жить неправильно?) (Или я не прав? и не знаю его? — И лучше, пожалуй, не знать. Знай, что в этом человеке таинственная и влекущая жизнь, заставляющая думать и делать.)

8.1.1985. Аверинцев позвонил Ренате с поздравлениями, на ее предложение издать Жильсона, сказал, что его назвали на Западе за его книгу «Поэтика ранневизантийской литературы» русским Жильсоном; по поводу Ренатиной версии о Флоренском — Серапионе Машкине его долго мучила мысль, как это св. Дионисий Ареопагит выдал себя за другого. Попросил — предложил написать рецензию на 1 том «Культуры Византии», где две его статьи, и даже посоветовал уколоть Уколову; и еще на Честертона, где он написал послесловие к переводам Трауберг и еще другой дамы. — Саша Столяров в своем новогоднем апостольском послании пишет, что осенью Аверинцев читал лекции в Риге, «которые на многих хороших людей произвели сильное впечатление».

12.1.1985. Один человек, инженер, вернувшийся из Парижа с реликвиями Бердяева, был готов их отдать музеям, но с условием, чтобы вещи были выставлены. Он умирал от рака. Поскольку вероятнее было, что вещи «замнут», он после смерти завещал их Аверинцеву.

Простая ручка с пером, кажется, новым>128 и Евангелие без помет, с отчеркиваниями и с образками святых, по- видимому Лидии Иудовны. — Катя играла с Машей и Ваней в конце очень шумно, счастливая Наташа сидела на маленькой скамеечке и рассказывала про школу и Машино желание проболеть, про Ванино «устал»: «устал спать», «как же я устал»; про неспособность запомнить четыре английских слова. «В конце я подумала, что мой ребенок идиот».

Разговор начался сплетней о Лутковском. Аверинцев взял его под защиту: сумасшедшие все, первый я; у нас, в нашей среде настолько «ничего нет», что он входит в нее в пустоту, тогда как в других местах он бы уже давно столкнулся с чем‑то осязаемым. Я не дал ему договорить. Аверинцев сбил путаное, неупорядоченное тем, что читал своё — о Варваре, где последние строфы теперь называются «Стих благоразумного разбойника», о Фоме, о маленькой Терезе (dirupisti vincula mea), набросок о Европе. Он заворожил нас, по крайней мере меня, в чувствах и мыслях установилась благоговейная тишина, можно было как на фоне спокойно говорить о другом. О стихах я сказал, что они о пейзаже самого Аверинцева, ясновидение ужаса, после чего можно разглядеть и третье окно спасения. Смерть, гибель таким прочным бастионом подступают сейчас сюда, что от них не уклонишься, надо думать и жить с ними. Зато и какая прочность стен. Мне никогда не давалась такая ясность, я мгновенно ускользал в чувства, ожидания, хлопоты, заботы. И я был под очарованием весь путь по вьюжной Москве до севера и обратно, и сейчас. — Как Аверинцев вышел к нам, словно во сне и шатаясь, кажется, не поздоровался и пригласил к себе. Так во сне. Так Августин мог оставить тело в прозрачном сне и высвободиться душой. Счастливая завороженность.