— Передай в штаб. Приказ выполнен…
Командир прислонился к броне: от усталости ноги подкашивались. Вскоре вслед за пехотинцами подошел командир батальона. Хорин обнял друга.
— Спасибо, Паша.
— Не за что.
— Ты что, еще не подсчитал?
— Не до счета…
— Чудак. Пока будем воевать, будем подсчитывать. И потери и победы.
Ответил командир стрелковой роты:
— В деревне — семь, два — под лесом, и один — на дороге, у шоссе. Итого — десять.
— А сколько всего?
— Восемнадцать, — хором ответили пехотинцы.
Приехала кухня. Из одного котла ели и танкисты и пехотинцы. Люди ставили котелки на гусеницы танка, как на стол. Стучали ложками.
На танке было голо: ни крыльев, ни зипов, ни запасных траков. Знакомая картина. Всем своим видом танк просился в ремонт, и танкистам было грустно, что предстояло расставание с «Красавицей Верой».
Не запоздал с визитом корреспондент фронтовой газеты. Он привез прекрасную новость: утром весь Западный фронт перешел в наступление. Капитан Хорин, гордый за своих подчиненных, потащил корреспондента считать вмятины на броне КВ. Их оказалось двадцать девять.
— Так и напишите, товарищ корреспондент: уральская броня крепче рурской.
Встреча с матерью в июне сорок первого года светила Павлу всю войну. Тот радостный и печальный день он вспоминал часто.
Но однажды — это было зимой в Подмосковье, когда наступательные бои по всему фронту переходили в оборонительные — о той, летней, побывке ему напомнили.
Западней Волоколамска семнадцатая танковая бригада, в которой воевал теперь уже старший лейтенант Гудзь, вышла к горе Лудино и здесь была остановлена противником.
Командование дало танкистам короткую передышку. Ужинали в уцелевшей избе. Хозяев не было. Командир батальона Хорин, произведенный в майоры за бои под Москвой, неожиданно вспомнил, как еще в начале войны лейтенант Гудзь получил увольнительную.
— Представляю, как бегал ты, Паша, с кавалерийской шашкой по огородам.
— Было такое, — неохотно отозвался Павел.
— Неосторожный ты, — продолжал Хорин, — того гада следовало сдать в СМЕРШ — и дело с концом… Впрочем, времени у тебя не было. С матерью небось и наговориться не успел.
— Я больше спал.
— А мать возле тебя сидела?
— Сидела.
— И на прощанье просила возвращаться скорей?
— Просила.
— Вот видишь. Все матери такие. Моя мама пишет, чтоб я берег себя. Я у нее тоже, как и ты, один.
В печи с треском горели сосновые поленья. В избе еще царил запах эрзац-кожи. Несколько часов назад здесь немцы сушили сапоги, спали, ели. На затоптанных половицах валялись обрывки пакетов, газеты с готическими буквами. Сержант, сидевший у печки, при свете пламени вертел в руках пропитанную парафином обертку.