Я ненавидела тебя за то, что ты не изменял мне, не бил меня, что ты не насиловал меня, за то, что ты зарабатывал на нас двоих и создавал мне этот убийственный супружеский комфорт, не давая мне тем самым ни малейшего повода развестись с тобой.
Но главным образом я ненавидела тебя за то, что сама не могла тебе изменять, потому что, будучи твоей женой, я тем самым изменила бы Родине, обрекла бы себя на костер, самым легким для меня оказалось бы изгнание и вечный позор, о нет, я не могла изменить тебе, а всех своих несостоявшихся любовников я прогоняла из спальни, когда оказывалось, что их возбуждали не мои ласки, а сознание, что они крадут их у тебя, сукин сын!
Знаешь, я молитвами выпросила для себя эту болезнь. Я молилась, чтобы этот ужас закончился, я думала о том, что даже самое страшное наказание за самоубийство не устрашит меня больше, чем мысль о том, что ты до конца жизни будешь липнуть ко мне ночью потным телом. Ты помнишь, как я кричала? Ты тогда просыпался и пытался успокоить меня этим своим влажным шепотом, этими своими паршивыми поцелуями, объятиями, ты говорил, что это всего лишь дурной сон; а я во сне-то как раз и не кричала, а кричала после пробуждения, когда обнаруживала, что твоя кожа прилипла к моей, я кричала от омерзения, когда я пыталась от тебя отстраниться и чувствовала, что сначала я должна отклеиться от твоей жирной задницы!
Я подумала, что, даже если в могиле меня не покинет сознание (ведь вроде в том и состоит чистилище, что сознание сохраняется до тех пор, пока тело не обратится в прах), я все равно выдержу, потому что предпочитаю, чтобы в моем нутре копошились черви, чем чтобы каждую ночь запускать в себя твоего большого червяка, вминавшего меня в простыню.
Я вымолила себе эту болезнь. А ты, падаль, не знал, как мне облегчить страдания, потому что думал, что я мучусь, а я была счастлива, потому что каждый приступ приближал меня к свободе. Я умирала от наслаждения, когда жизнь высыхала во мне, потому что ты наконец перестал меня желать, а потом стал бояться, как будто смерть — это заразная болезнь; наконец я могла спать отдельно, одна в постели, одна в спальне, а в конце, когда мои стоны стали для тебя невыносимыми, одна в отделении, в палате люкс (а то как же!), которую ты мне обеспечил.
Я только после смерти воспрянула к жизни. Теперь я могу дышать всей душой.
И не позволю тебе отобрать у меня все это.
Чтоб тебе жить вечно!
I. Воображения
Лай. Остервенелый, однообразный, монотонный.
Это, должно быть, такса. Несмотря на жару, пришлось закрыть окно, но ее все равно слышно сквозь пол, значит, это точно такса с первого этажа, тяжелый случай, потому что соседи вернутся с работы часов через пять, а она стоит как раз в прихожей над резиновым свиным ухом и лает, требуя, чтобы ей кто-нибудь кинул ухо-игрушку, она не понимает, что ни хозяина, ни хозяйки нет дома, и пролает все пять часов, прерываясь лишь для того, чтобы сходить на кухню, водички попить из миски, когда у нее пересохнет в ее собачьем горле; после чего она снова вернется к игрушке, встанет над ней и залает, потому что в своем крошечном мозгу отметила, что от лая игрушки летают; связь человеческой руки с этим явлением для нее неясна, так что она пролает все пять часов, пока они не вернутся, а у меня как раз прием очередных пациентов, приходится сосредоточиваться, на худой конец, делать сосредоточенное выражение лица, чтобы не услышать вопроса: «Простите, а вы слушаете меня?»