Пацаны, ничего уже совершенно не понимая, переглянулись. А Натка, прерываясь и кусая губы, сказала:
— Что думаете… если… так все можно? Что хотите?..
И закрылась рукой — то ли плакала, то ли задумалась тяжело. Это Наткино отчаяние среди дружеского разговора было так непонятно, что Хава следил за ней уже с испугом.
— Ты чего? Мы же только предложили. В холодильник положишь, пока только, на время.
Натка молчала, никак не объясняясь. Зато Маврин вдруг странно отшатнулся за угол навеса, охнул:
— Все! Дождались!
— Что еще? — возмутился Хава.
— Мама идет. Здесь же, рядом работает! Я же говорил!
Препираться было некогда. Хава заметался, схватил совершенно потерявшего голову Маврина, затолкал его в Наташкину загородку.
— Обеденный перерыв у нее, я так и знал!
— Молчи, — шипел Хава злобно. — Молчи, убью!
Через щели между гофрированными листами белой жести видно было, как Нина Никифоровна — Димина мать — приближается, вот она уже совсем рядом, за тонкой стенкой. Пацаны притихли, затаились среди пустых ящиков.
Нина Никифоровна остановилась перед прилавком — кажется, сюда она и шла.
— Здравствуйте, — сказала Натка первая. — Я вам оставила три килограмма.
— Спасибо, Наташенька! Девочки мне передали.
Натка шагнула за загородку, нагнулась припрятанный кулек с апельсинами взять — лицо бледное, несчастное — и замер а, встретившись глазами с Хавой. Тот, на всякий случай, состроил страшную рожу, кулаком пригрозил.
Кулек она поставила на весы.
— Ну что ты! — тотчас с улыбкой принялась Маврина апельсины снимать. — Три, значит, три! Если мы друг другу не будем верить, то уж кому тогда и верить, правда?
И на коробку с маслом глянула. Натка тоже на нее посмотрела. Настала неловкая заминка. Потом Маврина, спохватившись, стала укладывать апельсины в сумку:
— А наш-то новый балда оказался. Говорят, долго в торговле не продержится.
— Кто балда? — спросила Натка. Она, кажется, с трудом только могла поддерживать связный разговор.
Если бы нужно было сейчас выбрать между бестолковой Наташкиной молодостью и благополучной, ухоженной зрелостью Нины Никифоровны, предпочтение, увы, было бы отдано зрелости. По крайней мере, для самой Мавриной выбор не представлял бы трудности. Рядом с Наткой, постоянно чем-то встревоженной, подавленно кусающей губы, Нина Никифоровна полнее ощущала радость бытия.
— Ну, наш новый директор, — пояснила она снисходительно. — Директор, говорит, гастронома — и без квартиры. Что это?
— Кто говорит?
— Директор. Но не мне, а тому человеку, который мне рассказывал. Есть, говорит, три тысячи свободных, ну вот если бы только знал, кому дать — вот, честно, пошел бы и дал. Ну, сколько же ждать? Она, ну, тот человек, которому он это говорил, возражает: Евгений Петрович, разве же можно? Кто же это о таких вещах кричит? Я для вас кто? Вы же понимать должны! Это только двое, кого касается, знать могут, это же интимное дело! Ты — дал, я — взял! Молчок! Забыли. Не было ничего. Интимное дело. Между двумя только связь должна быть. Нельзя сюда третьих мешать. Представляешь, она ему говорит? Нельзя же ходить по улице да размахивать своими тысячами — кому дать, не знаю! Кто же так делает? Когда человека-то найдешь, кому дать, ты же сам это поймешь, сердце вот екнет вдруг: он! Сердце подскажет, не ошибется. Сердце подскажет, кому дать!