— Да…
— Ну вот. Поднимает она вздернутый носик, и с таким ожесточением, будто я ее худший враг, шепотом, хотя его комната была в другом конце коридора… Ну, разумеется, это была та угловая комната, помните, с двумя окнами?
— Помню, там лежал мой товарищ, раненный в голову.
— Раненный в голову? — задумался доктор. — Ах да, конечно, операция удалась, мы оперировали его во время налета… Такой долговязый, черный, капитан или, кажется, майор?..
— Майор. Ну и память у вас, доктор!
— Да, кое-что помнится… Кажется, всех помню, и тех, которых удалось спасти, и тех, которых не удалось…
— А с девушкой что? — прервал Петр воцарившееся на минуту молчание.
— С девушкой? Значит, так… Кулачки сжаты, и этот вздернутый носик… И знаете, таким громким, пронизывающим шепотом: «Доктор, что с ним такое? Сейчас же говорите, немедленно! Никакого вранья, никаких деликатностей, я требую немедленно сказать мне, что с ним!» Немедленно я не мог, никогда не известно, как человек примет удар. Я и говорю ей, чтобы зашла ко мне в кабинет. Так громко называлась моя каморка у входа: «Кабинет». Упирается. Нет, она никуда не пойдет. Она должна узнать, не сходя с места, сейчас же, немедленно. Вышла сестра Елена, как-то уговорила ее. Пришла она, стоит. Бровки нахмурены, даже странно, как такое белокурое и светлоглазое существо может столь свирепо выглядеть. И — что да как? Положение глупейшее. Не предупредили и вдруг — на! Неизвестно, кто ее пустил прямо в его палату. Начинаю издалека, окружным путем, об его руке. А она смотрит пристально, будто следователь на преступника. Слушает, а у меня самого руки трясутся от ее взгляда. Может, потому, что она такая молоденькая, оба они такие молодые… Ну, я, значит, о руке. А она как топнет ногой! «Не надо никакого вранья, я не хочу о руке! Я требую, я хочу знать, что с ним такое?» И близко-близко смотрит мне в глаза: ух, какие суровые голубые глаза! «Я хочу немедленно знать, от чего он умирает».
— А он? — не сообразил Петр. — При чем тут рука?
— Видите, была такая история… Малец был ранен в руку. Заживала она прекрасно, и он так радовался. При каждой перевязке он с такой гордостью смотрел на свою руку, будто заживление ран — это его огромная заслуга, его собственное изобретение.
— Так что же случилось?
— Видите ли, Петр Павлович, тут-то и зарыта собака… Рука… Рука заживала, но это не имело никакого, ни малейшего значения… Дело было не в руке…
— А в чем?
— В том-то и дело, что не в руке… У мальчика был перебит позвоночник. Торчали осколки, были расщеплены кости, затронут спинной мозг. Словом, нам, хирургам, делать было нечего. У него отнялись ноги, вниз от пояса это был уже труп, понимаете? А он ничего не чувствовал. Его пришлось положить в отдельной палате, несмотря на недостаток места, несмотря на эту страшную тесноту. Понимаете, никто бы не выдержал… А он ничего не знал. Читает книжки и радуется, что рука заживает, и все высчитывает, скоро ли выйдет из госпиталя, обратно на фронт, и мечтает, как будет жить после войны… Страшно он был молод и так сильно верил в свою жизнь, в великие дела, которые совершит… А всякая связь с жизнью была уж порвана и зачеркнуты все возможности. И только один он не отдавал себе в этом отчета. И к нему, не предупредив ни о чем, впустили эту крошку. Он ей о руке, что вот, мол, как хорошо она заживает, что его скоро отсюда выпустят, а она видит ведь… Парнишка был как земля, щеки с каждым днем втягивались, глаза провалились, нос становился все острее… Как он еще жив был, бог его знает! Но он жил, читал, и об этой своей девушке мне рассказывал, как же! Как они поженятся тотчас после войны, как будут работать, знаете… и на тебе! Она приезжает…