— И вы ей сказали, доктор?
— Дорогой мой, а что же мне оставалось делать? Ведь это же было ясно, достаточно было взглянуть на него.
— А она?
— Что же она? Ничего. Стоит себе, поблагодарила за объяснение. Я ей так, знаете, по-медицински все, даже с латынью. Сам знаю, что глупо, что не нужно это, да что поделаешь? Легче как-то… А она стоит. И ни с того ни с сего, этаким тоненьким голоском: «Видите ли, доктор, мы знакомы с детства. Наши родители жили дверь в дверь. И мы еще маленькими обещали друг другу, что, когда станем взрослыми — поженимся. А тут эта война». Так и сказала: «эта война». Взрослые… Эх, Петр Павлович, главная трудность была в том, что я никак не мог убедить себя, что они оба взрослые. Тут дело даже не в годах! Хотя и годы… Но в обоих было что-то такое чистое, что бывает только в детях, в цветах, ну вообще… И вот — на!
— А она?
— Да что ж, поблагодарила за объяснение. А потом деловым, не подлежащим обсуждению тоном, словно это само собой разумеется: «Я тут останусь, пока он не умрет». Разумеется, это была бессмыслица. Нужно было сказать, что это госпиталь, а не гостиница, где всякий может поселиться. Но, хотите верьте, хотите не верьте, Петр Павлович, стольким я отказывал, стольких выживал из госпиталя, беспощадно, жестоко, быть может…
— Ну, ну…
— Да, жестоко… Врач иногда должен быть жестоким… Да наконец, это зависит и от того, как воспринимает другая сторона. Можно проявить жестокость, даже не зная об этом. Было немало таких, которые плакали, устраивали истерики, просили — но правило есть правило! А эта даже и не просила — она просто известила меня, что остается, и все… «Пока он не умрет». С медицинской точки зрения, он уж давно должен был умереть, но в нем была какая-то сверхъестественная сила, которая удерживала его в живых. У меня язык прилип к гортани. И вдруг я говорю: «Ладно». Будто дело могло измениться оттого, что я сказал бы: «Нет!» Думаете, она бы послушалась? И говорить об этом не стоит. Так что я уж только для спасения своего престижа говорю ей, «чтобы никакого шатанья по коридорам, чтобы никому не мешала, чтобы никаких там, знаете…» Она только головой кивает. Вот, например, говорю, сейчас время докторского обхода, в это время никого чужого в здании быть не должно. Она подняла свои бровки, светлые и прямые, будто хотела дать мне понять неуместность слова «чужой», но ничего не сказала. Спросила только, когда можно вернуться, и ушла.
— Куда?
— Я не спрашивал. Как это ни смешно, но это курносенькое создание внушало мне больше робости, чем все начальники в мире. Повернулась на каблучках и ушла. А потом, в обеденное время, заглянул я в палату, гляжу — сидят. Паренек оперся о подушки, глаза в черных провалах блестят, на щеках — если их еще можно было назвать щеками — что-то вроде румянца. А она раскладывает на одеяле барвинки. Видно, в лес ходила, там была такая поляна…