Москва против Мордора (Поликовский) - страница 28

Тут, на узком пространстве у парапета набережной, куда быстро сбегаются те, кто спасается от атаки ОМОНа, много девушек, и они смотрят на все происходящее с чем-то таким в глазах… это не страх, это не скорбь, но это что-то такое, что может быть в глазах у человека в момент постижения чего-то важного и страшного. Вот так этот молодняк, эти хорошие мальчики и девочки, постигают свою страну. Они не притерлись ко лжи, у них нет опыта мимикрии и привычки подлости, и они знают, что на выборах их обманули. И вот теперь они видят, как мирный марш и мирный митинг разгоняют дубинками. И это в родном городе, в самом его центре, на виду у дома Пашкова и кремлевских стен, неподалеку от любимых кафе, по соседству с мостиком, где тысячи запертых замков символизируют тысячи соединенных навеки сердец. Они видят, как бьют и тащат людей, вина которых состоит в том, что они хотят стоять тут во время инаугурации и этим своим стоянием напоминать о том, что одним словом выразил безымянный демонстрант с простеньким плакатом на вытянутой руке. И там было только одно слово: «Нелегитимен!»


Я не могу написать про всех. За этот день — день, когда тучи и орды нагнанных в город войск зачищали Москву, чтобы она имела благообразный покорный вид во время инаугурации — я видел сотни и тысячи лиц, и все они до сих пор плывут и кружатся в моей памяти. Лицо той женщины в первом ряду марша, которая шла с мегафоном и всю Якиманку повторяла как заклинание: «ОМОН с народом! Полиция с народом! Армия с народом! Не в тюрьме!». Лицо того седого человека в костюме палевого цвета, со звездой героя России, который тоже был на Якиманке. Лицо того парня в белой рубашке, который сорванным горлом, хрипя и чуть не плача, стоял перед рядом ОМОНа и кричал в эти черные шары вместо голов горячие, жаркие, отчаянные слова о том, что бить народ — преступление. Лицо того огромного омоновца, который с высоты своего роста говорил что-то раздраженно недоброе обступившим его мальчикам и девочкам, а я посмотрел на него и увидел под щитком залитый потом лоб и утомленные вспухшие глаза и сказал ему: «Ты устал, друг». И он вдруг замолчал, кивнул, словно выходя их этого охватившего тут всех безумия, и коротко сказал: «Да». И еще лицо спортивного, поджарого полковника, командовавшего сложными маневрами бесчисленных омоновских цепей, которые он посылал в бой и сам шел на фланге и даже рванул однажды за теми, кто сидел на дереве с плакатом: «Мы против жуликов и воров!» — ломанулся так, что затрещали ветки и люди посыпались с дерева. Я ему ничего не сказал, а он мне сказал вдруг необъяснимо человеческим тоном, словно скидывая наконец короб, в которой его загнали: «Я тридцать три года в милиции, и меня всегда ненавидели! Всегда! Я начинал простым милиционером! Заберешь пьяного, и народ сбежится и за него просит и тебя ненавидит!». В голосе его была горечь и даже какая-то странная нотка истерики, возможная только в человеке, которого уже измучили эти женщины, упрашивающие не бить детей, и эти старики, уговаривающие убрать отсюда ОМОН, и эти журналисты, беспрерывно лезущие под дубинки и щелкающие камерами прямо в лицо.