Целого Мира Мало (Джиллиан) - страница 3

Я иду себе по тротуару, никого не трогаю, не на кого не смотрю, и мне не стыдно признаться себе, что я абсолютно равнодушный пустой человек, которому плевать на все и вся. Ну как я могу сказать, что я люблю всех, и все любят меня? И меня совсем не смущает эта правда обо мне. Было бы куда хуже носить личину искренности и жизнелюбия, кривляясь втихомолку и страдая от раздвоения личности. Я так не умею. Ленивый, пресыщенный, злой, уставший. У меня уже все было. И ждать чуда неоткуда, и незачем. А мне всего тридцать четыре года, а уже такие мысли. Может, это от одиночества? Только вот одиноким я себя не чувствую. Уточню, одиночество для меня, скорее, благодать, чем тяжкое бремя. Вокруг моего раздутого эго всегда было слишком много всего: коллег, друзей, женщин, дальних и близких бывших родственников, чужих проблем, бабских сплетен, серьезных мужских разговоров, взлетов, падений, продвижений по карьерной лестнице, зависти, злости, отвращения, коротких вспышек безумного счастья и дикого веселья, мимолетных увлечений и горьких разочарований. Я могу вести этот список до бесконечности, и у каждого он примерно такой же, с небольшими отклонениями и расхождениями. Да, что я все философствую… В общем-то, я человек приземленный, не склонный к самоанализу. Просто нашло что-то. И именно сегодня.

Я смотрю на пестрящий рекламными вывесками торговый центр, и думаю о том, что ни разу не заходил внутрь, хотя очень часто бываю здесь. Здесь — это напротив от театра имени Волкова. В прошлом году его очередной раз отреставрировали, и этот шедевр архитектуры и творчества стал выглядеть довольно сносно, но только снаружи. Я уже говорил, что не поэт, но я еще и не театрал, хотя очень часто посещаю премьеры и спектакли столичных актеров. Женщины уж больно любят изобразить из себя этаких кисейных романтичных интеллигентных барышень, вот и приходиться таскать их по театрам, кино, выставкам. И почему они думают, что на мужчин можно произвести впечатление утонченностью натуры и любовью к искусству? Мне вот плевать, отличает ли она Баха от Моцарта и Паганини от… не знаю кого, потому что сам в этом ни гу-гу. Больше всего меня раздражало, когда моя первая жена, дымя сигаретой, и накачиваясь спиртными коктейлями, заплетающимся голосом читала мне отрывки из Шекспира. Мне иногда казалось, что она специально заучивает их пред нашими свиданиями. Потом, когда мы поженились, подобных проявлений ее страсти к искусству не наблюдалось. Странно, что я, вообще, женился на ней. Хотя…. Она была чертовски хороша в свои двадцать. Высокая, стройная, словно сошедшая с обложки журнала, в коротенькой норковой шубке с копной белокурых от природы кудряшек и раскосыми зелеными глазами-линзами, которые только начинали входить в моду. На ней почти не было юбки, но зато были длиннющие блестяще-черные сапоги. Именно такой я увидел ее в первый раз, и именно здесь, у театра. Она выскочила из своего красного Мерседеса, и наткнулась на меня, и чуть не снесла с ног. Шел мокрый снег, и она, закрывая ладошкой глаза, чтобы сырые хлопья не повредили искусный макияж, просто меня не заметила. Я стоял, среди таких же молодых провинциальных парней, ждущих своих дам сердца, которые по причинам, понятным только им самим, постоянно опаздывали. На мне тогда было серое бедненькое пальто, и осенние ботинки, и чувствовал я себя менее гадко, чем сейчас, чинно бредущий по тротуару в дорогом отороченном норкой кожаном пальто и фирменных ботинках за триста евро. Роза в моей руке уже порядком измучилась в ожидании своей будущей обладательницы и начала преждевременно увядать. Я увидел это чудо природы, выскользнувшее из дорогого авто, и думал, что не видел никогда ничего восхитительней и благополучнее. Теперь сложно сказать, что произвело на меня большее впечатление — она сама, ее шуба, блестящие ботфорты или «мерс» последней модели, но глаза Лины — моей будущей жены, я разглядел только на третьем свидании, хотя считал себя безумно влюбленным. Так сложилось, что в тот роковой вечер, моя девушка так и не пришла (а, может, и пришла, да меня не нашла), и роза перекочевала в унизанные золотыми кольцами хрупкие пальцы свалившейся на меня девушки. Она пыталась извиняться за неуклюжесть, но заинтересованный блеск ее глаз, сказал мне, что ей совсем не жаль. Мы ушли после антракта, отправились в кафе, где она впервые прочитала мне отрывок из Шекспира. Потом она напилась, и устроила танцы с задиранием ног, вроде как-кан. Мы смеялись, как полоумные, пока она пьяная везла нас в ее собственную трехкомнатную квартиру на проспекте Ленина. Я был «голодным студентом» института имени Ушинского (мечтал стать журналистом и стал, между прочим), живущим на стипендию и вечерние подработки в магазине, в котором работал отец. Мы жили скромно и пытались называть себя средним классом. Однокомнатная квартира в спальном районе, именуемым в простонародье «Пятерка», двадцать тысяч рублев в месяц на троих человек, тринадцатилетний Жигуленок, да дачный участок без домика где-то за Тутаевом (город такой в Ярославской области). Мама ездила туда раз в три года, но я так до сих пор и не понял зачем. Сейчас бы я спросил, но она умерла двенадцать лет назад от сердечного приступа, а годом ранее папаша разбился насмерть на «Жигуленке». Я все отвлекаюсь, но просто день сегодня такой сентиментальный. Смерть родителей была для меня тяжелой потерей, единственной потерей, которую я переживал всей душой, а потом переживать было нечем.