Понимаю, что блокада интересна ему только в комбинации со мной, как какой-то оксюморон. Если густо намазать блокаду сладким гламуром, можно и проглотить. Вот у меня уже два потенциальных издателя. Работай я в научно-исследовательском институте, долго бы мне пришлось искать редактора! А уж если бы я была старой блокадницей, то, как Зоя Смирнова, печатала бы книжку на свои деньги в количестве ста экземпляров и дарила друзьям. Еще Николаевич сказал, что издавать это надо с размахом, красиво, старух роскошно снять с известным фотографом, найти их детские фотографии, начать печатать кусочки текста на сайте. Я вяло лепетала, что типа, поздно, договорилась уже, да и не нужно это все…
Господи, кто меня тянул за язык!
1 апреля
Едва ли не лучшие блокадные воспоминания – у Дмитрия Лихачева. Они с женой решили написать о блокаде для дочек и писать вместе, по очереди, потому что одного может подвести память. Задача – передать и сохранить то, что ни передать, ни описать нельзя. Никаких художественных задач. Никакого расчета на будущую публикацию. Вроде бы только бытовые подробности. При этом множество грандиозных деталей и несколько поразительных прозрений.
Блокадной зимой он мучительно вспоминал летнее продуктовое изобилие и мучился из-за всего, что тогда не купил. Лежал от еды до еды и думал о том, какие продукты упустил летом в магазинах (а ведь еще много всего было!). Об этом страдании по упущенным возможностям рассказывали многие. А вот о том, что ледовую дорогу называли не дорогой жизни (это сусальное название придумали позже), а дорогой смерти, я прочла только у него. Равно как и о том, что после войны, в 45-м году, многие родители хотели судить руководителей города за то, как была проведена эвакуация. Есть у него рассказ про женщину, которая забирала к себе детей умерших рабочих, запирала их в комнате, получала на них карточки, но не кормила. Дети умирали, то есть, по сути, это была особая форма людоедства. Еще Лихачев пишет о том, что трупы не разлагались, а высыхали. О том, что правда о блокаде никогда не будет напечатана и что разве что Эрисман в своих прозекторских заметках к ней немного приблизился. О том, что холод страшнее голода и напоминает внутреннюю щекотку. О своем сердце, которое в марте еще было обледенелым, но потом оттаяло в Казани. О том, как ходили в туалет на чердаке, а потом на потолке проступили коричневые пятна. Но ходили редко – раз в неделю, в десять дней. И наконец: «Я думаю, что подлинная жизнь – это голод, все остальное – мираж. В голод люди показали себя, освободились от всяческой мишуры». «Все было настоящее. Середины не было. Разверзлись небеса, и в небесах был виден Бог. Его ясно видели хорошие. Совершались чудеса».