И тут же ворвался в сознание растерянный мат комдива, ровный «ох» его офицерских прихвостней, мелькнула сбоку кривая, но и опасливая усмешка комполка, неподалеку же от него — колом вытянувшийся с безразличным лицом ротный…
— Извините, товарищ генерал, — обернулся он к командиру дивизии. — Мне было жалко ваших часов…
— Не понял, боец… — Багровела в степном просторе стрельбища начальственная одутловатая морда с досадливо скривленной щекой, блестели холодно и зорко уставившиеся на него глаза генерала.
— Часы, говорю, у вас хорошие, должны ходить и ходить…
В глазах напротив мелькнуло недоверчивое понимание.
А вдали уже мельтешила задница расторопного адъютанта, ринувшегося за драгоценным имуществом командира, и вскоре, утирая пот со лба околышем фуражки, тот протянул комдиву ладонь, и лежали на ней безмятежно тикающие часы… Нить-подвес, просунутая в замок ремешка, была оборвана на сантиметр.
Комдив, ухватив этот кончик нити, победно продемонстрировал часы притихшей офицерской ватаге. Затем обратился к комполка:
— Думаешь, ты спор выиграл? Не-е, он! — И ткнул пальцем в Серегина. — Ты у нас кто? — Снисходительно покосился на лычки. — Сержант? Уже сегодня — старший сержант, и — десять дней отпуска.
— И — «Отличник советской армии», — прибавил комполка, кивнув. — Внести в военный билет, — оглянулся на ротного.
— Как же ты… в нитку-то? — Внезапно опомнился комдив, глядя на осыпанного внезапными милостями сержантика в застиранном «хэбэ». — Это ж мистика, что за фокусы?
— Я просто… так умею стрелять.
— Ды-к… тебе в спортсмены надо… Ты же первым чемпионом стать способен!.. Твою мать, а?! Да тебя бы на поля Великой отечественной! — Усмехнулся. — Первым апреля с немцем бы закончили…
Знал бы советский генерал, что стоит перед ним будущий снайпер армии США, но до табачно-шпинатной американской униформы предстоит ему, Серегину, стоптать еще немало подметок на иных скользких и жестких стезях…
Но — стоп! Сейчас он за праздничным столом в стародавней советской Москве, и висит на спинке кухонного стула китель с сержантскими погонами, а в глазах — лицо мамы, а в голове — блаженный кавардак и — предчувствие новой замечательной жизни.
И все-таки он не выдержал: встал из-за стола, надел свитер, джинсы, курточку, поймал такси и поехал к Анне: не мог не увидеть ее сегодня, как ни старался удержать в себе свою вымученную отчужденность к ней: мол, была первая любовь, пусть и останется первой…
Они были ровесниками, и познакомились за три месяца до его забрития в армию. Он увидел ее в метро. Она уже выходила из вагона: высокая, ладная, русоволосая, с прозрачными, словно смеющимися глазами, а он стоял у противоположных дверей, понимая: еще миг, и она смешается с толпой, и надо ринуться следом, позабыв все дела, а иначе не будет ему покоя никогда. Но он словно прирос к полу вагону, не в силах двинуться, оправдывая себя блажью и суетностью такого порыва, но, когда двери уже начали смыкаться, тогда — в стремительном рывке через сомнения и леность, он протиснулся через тиски резиновых створок на перрон, и тут она обернулась, увидела его, а он произнес в растворенный в ее глазах мир: