«Эти твари вкушают те же блага, что и я, и не хотят уважать западную культуру, не принимают западную веру… Ха! Они ни во что не ставят европейцев! Недавно по датскому каналу показали, как журналисты пытались взять интервью у мусульман, стучались в двери, задавали вопросы, а те их взашей: убирайтесь! Представляешь, они считают европейцев прогнившими извращенцами, жалкими скотами! Просили, молились, прятались от бомбежки и преследований, а теперь, когда их приняли, обласкали всем необходимым, плюются и поносят Европу. Неблагодарные твари! Всем недовольны, кусают руку, которая их кормит. Плюют в колодец, в который сами прыгнули, и теперь кричат, что тут нет никакой культуры! Они недовольны: культуру им подавай! Мне с очень многими позитивщиками в школах языка пришлось пообщаться. Почти все они стонали что-то вроде: I did not order this![52]
Его волшебная лампочка выявляет до мельчайшей трещинки устрашающую убогость, в которой живет моя мать. Но – в отличие от моих родственников – яркий свет мне кажется печальным. В нем бессилие какое-то! Думаю, никакие европейские кунштюки ничего не изменят в жизни русского человека – телега всё так же будет вязнуть в тысячелетней грязи.
Убогость, возможно, была там всегда.
Скорей всего, раньше я не обращал внимания (я на многое закрывал глаза, или они прорезались позже: семь лет в отрыве от тутошней жизни).
Эти стены, окна, ступени, потолки были мне сызмальства знакомы, для меня тут всё было родным. Но прошло семь лет, и я теперь смотрел на этот дом другими глазами, – теперь я всё видел.
Построенный пленными немцами в конце сороковых, дом быстро осел на плохом фундаменте; строили наскоро, без любви, без особого расчета, – хотя Кирюхин уверял: «На двести лет вперед построили!.. Хрущевки были рассчитаны на двадцать пять лет, до сих пор стоят и будут стоять! Блочные дома в Ласнамяэ-Мустамяэ ставили на пятьдесят, а будут еще сто лет стоять! Инспекция подтвердила! А наш – вообще вечный! Дома с печным отоплением, если всё время топить во всех квартирах равномерно, стоят веками! Как русская изба! Потому что дерево живет даже после того, как его спилят!».
Кряхтение, кашель… Что бы там ни говорил этот алкоголик, дом расползался во все стороны; ему недолго осталось (может, даже меньше, чем Кирюхину); изнуренный временем и жизнями, что томились в его коридорах, дом крошился, штукатурка осыпалась, сквозь сетчатую изнанку можно было разглядеть фигуры жильцов: они бродили как тени, они плавали в нем, как тритоны в аквариуме. Точно скрюченный инвалид с баночкой из-под творога в подземном переходе, дом замер в ожидании подачки, и ждал он одного – избавительного сноса.