Кожей Тумал почувствовала: с той стороны чайного столика что-то изменилось. Изменилось-изменилось. Девчонки тихо ахнули и обмякли. Топорща шерсть, кот скалился и шипел. С той стороны тоже шипели. Тумал оцепенела от ужаса. Повернуть голову и посмотреть она не могла.
Длинные мечи в руках сумеречников смотрели остриями в ее сторону. Щурясь и прижимая уши, аураннцы мягко крались к чайному столику. К ней. К Тумал.
– Ази-иим… Не наа-адо-ооо…
Справа злобно рычало.
– Умри, сука!!! – заорал кот, вспыхивая как солнце.
Справа завизжало, Тумал завизжала следом, над головой страшно свистнул меч.
Разлепив глаза – не сразу, ибо оно визжало долго, с пронзительной мукой, словно выворчиваясь наизнанку, – кахрамана увидела, что сумеречники уже не крадутся. И даже не стоят. Один – имени его Тумал не знала – сидел и тяжело дышал, опираясь на меч. С рыжих волос капал пот. Самийа кашлянул. Потом кашлянул еще раз.
Акио она разглядела следом: сумеречник сидел, привалившись к колонне арки, и весь дрожал. Лицо его было залито кровью, и он судорожными движениями размазывал красное по лбу и щекам. Рукав, рубашка на груди – все текло красным.
На окоеме зрения что-то мешало, странно двигалось в сторону изнанки века. Тумал, дрожа вместе с сумеречником, посмотрела… туда. На другую сторону чайного столика.
Там… торчало. Изогнутыми желтыми когтями. И длинными кривыми зубищами – во всю раззявленную в последнем крике пасть. На серой шерстистой лапе блестели серебряные запястья кахраманы. Двуцветное платье из фустатской ткани теряло золото, заплывало алым.
– Прибери меня, Милостивый, – тихо пробормотала Тумал и погрузилась в милосердное черное забвенье.
* * *
– …Жить будет? – жестко спросил аль-Мамун лекаря.
Тот невозмутимо собирал в таз вымокшие в крови повязки. Впрочем, возможно, то была не кровь, и Абдаллаху совсем не хотелось думать, что это могло быть. Лицо и грудь Акио скрывала пропитанная мазями ткань, а уж что скрывалось под тканью, Всевышний знает лучше. У гулы ядовитая, едкая кровь, сжигающая кожу и мышцы не хуже кислоты в ретортах алхимиков.
– Он выживет, о мой повелитель, – равнодушно пожал плечами ибн Бухтишу. – Выживет.
Лысина лекаря – как все язычники-сабейцы, он не носил тюрбана – блестела от пота. Хотя сумеречник мужественно перенес перевязку: не царапался, не кричал. Только простынь когтил.
– А… второй?
Абдуллах не помнил сумеречное имя второго самийа. Во дворце его прозвали Бакром, но аль-Мамуну совестно было называть рабской кличкой того, кто стоял у порога смерти и готовился сделать последний шаг.