Мемориал. Семейный портрет (Ишервуд) - страница 58

Но все равно из-за тех слов Мориса он метался в горячке сомнений и колебаний до самого конца каникул. Чуть не каждый день подмывало пойти к Морису, сказать: "Ну давай, я готов". По ночам часами лежал без сна, примеривался, решался. Ночью, во тьме. Легко быть храбрым во тьме. Затея представлялась возможной, раз плюнуть. В черноте он все видел воочию, смаковал поэтапно. Их бы приняли, это уж почти наверняка. Оба были высокие для своих пятнадцати лет, а когда немец прет, не до того чтоб слишком вникать и разглядывать, кого принимаешь. А тогда - о, как они заживут, Морис рядом, в тренировочом лагере их учат - маршировать, пробиваться штыками, они поднимаются на борт корабля, кричат с поездов во Франции: "Смелее, друзья!", располагаются на постой, мили и мили проходят траншеями к линии фронта, ждут часа зеро на рассвете, под реденьким сизым дождем. Он взвешивал, пробовал на вкус каждый поворот событий, и выходило так, что с Морисом под боком сам черт не брат, все можно одолеть.

Но это не просто были пустые мечты. Снова и снова накатывало - пойду и скажу. Ясно, Морис бы согласился. Не в Морисе дело, при чем тут, просто сам трусил. Да, конечно, я трус, я отвратительный трус.

Ну а если тогда же узнать про кого-то - ровесника, - который такое свершил. Про этого мальчика, скажем. Этот пример вмиг бы уничтожил сомненья. И вот, одной прекрасной ночью сбежали бы оба, ранним-рано сели бы на манчестерский поезд, оставя на подушках записки. Ну а пока суд да дело, собственно, пока то да се, пока добрались бы до фронта, война бы, глядишь, и кончилась. А теперь все равно бы ходили в героях - ветераны, ничем не хуже взрослых, можно сказать, и все бы нас уважали. Или имена стояли бы на Кресте рядом с именем отца. Так даже лучше. Нет, Мориса не надо. Только мое имя. Я спасаю ему жизнь. Меня доставляют в лазарет со смертельной раной. Мне совсем не больно. Морис на коленях, подле постели. Ах, Эрик, зачем ты? Я этого не достоин. А я улыбаюсь и говорю: я рад, что так поступил, Морис. Не надо плакать. Постарайся утешить мою мать. И стоял бы сегодня Морис у Креста с тетей Мэри и Энн. На руке - траурная повязка. Вспоминают меня. Морис говорит: мы его никогда не забудем. Никогда. Ах, что за чушь собачья, вдруг возмутилась душа Эрика, и он разом смел эти бредни, отшвырнул с силой, разбил вдребезги.

На глаза, тем не менее, навернулись слезы. Карета всползала по изволоку, к берегу канала, и он в себе чувствовал, как густая, сладкая печаль летнего дня тенью натягивалась на блеск холмов. Она проникала в кровь, в мозг, в нутро - эта смутная, вещая печаль. Эрик сейчас переживал период ностальгии по детству. Настоящее было - хаос, плюс еще тяжелое несоответствие: на три четверти взрослое тело и полузрелый рассудок. Он размышлял об очертаниях холмов. Оказывается, они на женские груди похожи. Эрик стихи сочинял, по большей части сонеты, записывал в черной тетрадке, которую дома носил с собой, чтобы не обнаружила мама. Стихи были сплошь о природе.