Еще долго после того, как стало известно, что полк возвращается в Англию, мисс Крейн продолжала выполнять свои обязанности без единой мысли в голове, потому что мысль о поручике Орме она успела в себе задушить, а новых мыслей не появилось. Она говорила себе: «Ведь он был всего лишь химерой, фантазией, которая и не могла осуществиться. И теперь, когда с этими иллюзиями покончено, я поняла, до чего голодной и пустой всегда была моя жизнь. Чем-то она заполнится дома, в Англии? Заботами о детях, пока они меня не перерастут? Другими детьми взамен этих и другой миссис Несбит-Смит взамен теперешней? Новыми семьями, где все будет по-старому? И так год за годом оно и пойдет — Крейн, мисс Крейн да изредка, все реже и реже, — Эдвина?»
По вечерам, от пяти часов (когда дети после чая переходили в ведение айи, которая играла с ними и мыла их в ванне) и до семи (когда они ужинали под ее присмотром, после чего она обедала либо одна, либо, если ничто этому не мешало, с их родителями), мисс Крейн бывала свободна. Обычно она проводила эти два коротких часа в своей комнате — тоже принимала ванну, отдыхала, читала, изредка писала письмо какой-нибудь коллеге, перебравшейся в другой город или вернувшейся в Англию. Теперь же ей не сиделось дома, и она, обувшись и раскрыв для защиты зонтик, шла пройтись по улочке кантонмента[1], на которой стояло бунгало Несбит-Смитов. Улочку осеняли деревья, постепенно их становилось все меньше, бунгало кончались, дальше шли возделанные поля. Иногда она шла в другую сторону, к базару, за которым была станция железной дороги и туземный город, где она побывала всего один раз, когда стайка смеющихся дам и робких компаньонок в колясках, под охраной мужчин верхами, ездила осматривать индусский храм, и этот храм напугал ее, как напугал и весь туземный город — его узкие грязные улицы, вопиющая бедность, режущая слух музыка, шелудивые собаки, голодные калеки-нищие, толстые белые священные быки и полуголые обитатели, такие на вид озлобленные по сравнению со слугами и другими индийцами, работавшими в кантонменте.
В тот день, когда она задумалась о своем будущем — словно увидела его в бесконечных зеркалах, и каждое отражение было меньше предыдущего, так что последнего и не разглядеть — сплошная вереница детей Несбит-Смитов и Эдвин Крейн, — улочка, которую она выбрала для своей прогулки в пять часов, вывела ее на открытое место, где дорога уходила в неведомую даль. Тут она остановилась, не решаясь идти дальше. Солнце еще пекло; еще стояло так высоко, что она прищурилась, глядя из-под шляпы и ситцевого балдахина-зонтика на плоскую, бескрайнюю Пенджабскую равнину. Не верилось, что там, за далекой чертой горизонта, мир продолжается, что где-то он меняет свой облик, вздыбливается нагорьями, лесами и горными кряжами в шапках вечных снегов, где рождаются реки. И не верилось, что за равниной есть океан, где эти реки кончаются. Она почувствовала свою ничтожность, духовную скудость, ее давила непомерная тяжесть земли, и воздуха, и необъятного пространства, в котором даже вороны, что летали кругами, хлопая крыльями, казалось, вот-вот готовы были упасть. И на минуту ей почудилось, что ее коснулся грозный перст некоего бога — не того знакомого, всепрощающего, которому она вроде бы молилась, а иного бога — ни благостного ни злобного, ни созидающего ни разрушающего, ни спящего ни бодрствующего, но существующего и тяжестью своей придавившего вселенную.