Лачуга, где ютились две женщины, была такой низкой и темной, что дневные лучи, проникая в нее, меркли, как вечером, и можно было разглядеть лишь углы каморки с корявыми кирпичными стенами и полом, каменистым и землистым, как глухой проселок.
Умирающая, высохшая до костей, приподнялась на убогом ложе в скудном свете, падавшем из решетчатого оконца, и сказала своей дочке Мари:
– Как я помру, поди разыщи своего брата, он остался там, на шахте, когда я поругалась с вашим отцом. Теперь вы оба будете сиротами, так уж живите вместе. Так оно и должно быть, и вас за это только похвалят. Ты как-никак его найдешь, имя-то не забыла. Будешь ты ему помогать, а он тебе, ведь он, сама знаешь, малый неплохой…
Она выговорила эти слова из последних сил и навеки замолкла в ближайшую же ночь.
После похорон Мари, в сером платье и шляпке, из которой она вынула цветок в знак траура, села в поезд и, выйдя из него, зашагала по широкой равнине черной страны в надежде разыскать своего брата Жана.
Дороги, направлявшиеся к угольным копям, становились все сумрачней по мере приближения к ним. Казалось, необъятная грозовая туча распростерлась над землею и окрасила ее своей чернотой.
Мари остановилась в одной из гостиниц на главной улице, где теснились дома, почерневшие от угольной пыли и от пыли, долетавшей с полей. Вечером она стояла у шахты, вместе с другими женщинами ожидая выхода рабочих. Сперва ее чуть не сбил с ног рев сирен, а затем тяжелая свинцовая толпа углекопов, которые выходили из забоя и направлялись все в одну сторону, как погребальная процессия.