Бурцев рано стал выпивать, и не потому, что водка казалась уж очень хороша, а больше из озорства и душевного неустройства.
До войны рестораны в Москве закрывались поздно, часа в три ночи, а вставать надо было в полшестого, и Бурцев опоздал к смене раз и два. Его предупредили. Бурцев знал, чем всё это может кончиться, но опоздал и в третий раз, всего-то на двадцать минут. И суд!.. Таков был в те годы железный указ, приравнивавший опоздание к уголовному преступлению.
Бурцев получил шесть месяцев принудработ, сидел в тюрьме на Новинском бульваре, днём работал, по вечерам слышал, как звенят трамваи по Садовому кольцу и в парке звучит музыка. Тогда-то впервые в его душу и запала горечь осознанной несправедливости, которая, если от неё не освободишься, постепенно разъедает душу.
«Всё равно жизнь поломатая!» — как говорили «корешки» из мелкой уголовной братии, с которыми тогда в камере, на беду свою, познакомился Бурцев.
Из тюрьмы он вышел обогащённый запасом горьких блатных песен, от которых хотелось плакать, и ещё чувством разъединённости с теми, у которых в жизни всё хорошо и гладко. И хотя снова Бурцев осознал, что становится на пагубный путь, он всё же потянулся не к старым заводским товарищам, смотря на них отчуждённо, с высоты своего тюремного опыта, а к новым бесшабашным дружкам.
Через полгода он унёс пишущую машинку из редакции газеты, куда сам же написал заметку о неполадках в цехе. Накатило! Потом Бурцев сам не мог попять, зачем это ему было нужно, и поехал обдумывать несоответствие своего сознания и характера за Полярный круг, в трудовой лагерь.
Оттуда его вытащила война. Шёл сорок второй, в армию брали добровольцев из числа уголовников, бытовиков с малыми сроками. Бурцев записался одним из первых, рвался на фронт, как на свободу, может быть, даже сильнее. Надеялся разом переломить судьбу.
И вот лагерь запасной части в глубине мордовских лесов. Местных заключённых вывезли, привезли будущих воинов в знакомые бараки, полуврытые в землю, с нарами в два ряда, с подслеповатыми окошками и земляным полом. Но оттого, что на Бурцеве была уже красноармейская форма, даже и потолок в этом бараке казался ему и лучше и выше.
Начались занятия: строевые, тактические. Физическая нагрузка — велика, обед — скуден. Вшестером садились около котелка с кашей, строго по очереди зачерпывали, набирая не полную, а только половину ложки.
Чувство голода Бурцева не оставляло никогда, только было острее или слабее, и вот это «слабее» и считалось сытостью. Как-то случилось, что чужой «сидор» — мешок с продуктами, захваченными из дома, — оказался под рукой, вытащить полбуханки хлеба было делом пустяковым, а желудок Бурцева аж стонал от голода. Но Бурцев только наглотался липкой слюны, пока тянул в себя чуть горьковатый запах подсоленного сала. Оно лежало в мешке.