«Сдобная баба», — подумал Кривобоков, подавил в себе желание и услышал тоскующее и обидчивое:
— Ты ко мне только пьяный… А теперь и пьяный не идешь. Бежишь от меня. Не любишь теперь. Спишь не со мной. Что с тобой, а, Миша? Надоела я тебе?
Кривобоков метнул на нее затравленный взгляд:
— Молчи, сволочь!
Ныло раненое плечо на прохладе. Это она стреляла в него год назад, когда он пустил банду в погоню за скотоводами.
Она просила:
— Ругай, как хочешь, я еще не такое слышала. Только люби меня…
Он с раздражением слушал ее грудной на рыдании голос.
— Думала, мы с тобой до конца одной веревкой связаны…
Подумал: «Ишь, развалилась, как шемаханская царица», и выкрикнул:
— Дура! Ты раба моя! Ты у меня в плену. Забыла, как я пощадил тебя?! Забыла?! Могу отдать отряду на потеху…
Она вздрогнула и заторопилась с ответом:
— Нет! нет! Я, Миш, ничего не забыла! — и закрыла лицо ладонями и зарыдала.
— Хватит воду лить! Сготовь что-нибудь поесть! Ну, живо!
Она, статная и величественная, встала, оделась, и, когда проходила мимо него, он небольно шлепнул ее по крутому заду.
Засмеялась. Это было примирение.
А может, и не примирение. Просто она хотела примирения. Просто некуда уже ей деваться. А когда-то…
Когда-то росла в степи единственной дочерью богатого скотовода, тургайского князька Султан-бека. Мать русская, из обедневших дворян, баловала ее и уговаривала отца, уже готовившего отдать дочку кому-нибудь в жены: мол, пусть пока поучится в гимназии, мол, не к лицу дочери Султан-бека дурой на свете жить.
В Оренбурге весело было. В женской гимназии подружки втихомолку распутничали. Она тоже не отставала.
Из гимназии с позором выгнали за прогулки в офицерские казармы. Все мечтала: выйдет замуж, привезет в степь отцу на удивление блестящего офицера-мужа. Вместо этого, когда пришлось вернуться, Султан-бек отстегал ее нагайкой и отвез из Тургая к богатому, тоже скотоводу, старому казаху в жены.
Это была не жизнь, а смех один. Умора! Уж потешилась она над ним, довела до смерти.
И оттуда родичи казаха выгнали ее.
После смерти отца матушка отослала ее в горы, к двоюродным братьям.
И революция и гражданская война не обошли ее стороной. Когда вернулась к матери, узнала, что все у них конфисковали.
А теперь вот последнюю потаенную отару овец отобрал Мишенька.
Теперь скакать некуда, мчаться незачем.
Принесла еду. Жалко улыбаясь, поставила перед ним то, что он любил, — чашку молока с земляникой.
Ему нравилось изводить ее, изгаляться над нею, постоянно напоминая, что она его раба, словно мстя далекой, изменившей ему жене Евдокии, а еще потому, что знал одно: бабам веры нет и быть не может.