— We’ll fight to the last man for the British Empire![9]
«За империю! — подумал Эманюэль. — Чтобы какая-то страна сохранила свои границы! Чтобы богатство оставалось на одной стороне, а не на другой!»
Теперь уже вся толпа пела:
— «There’ll always be an England!»[10]
«Пусть так, ну, а я, а Питу, а Азарьюс? — думал Эманюэль. — Разве мы идем в бой ради доброй старой Англии, ради империи? В эту самую минуту в других странах охваченные неистовством солдаты с тем же энтузиазмом поют гимн своей родины. В Германии, в Италии, во Франции — повсюду они поют гимн. Как и мы могли бы петь: „О Канада!..“ Нет, нет, — горячо сказал он себе, — я отказываюсь быть таким патриотом-националистом. И только ли я один?»
Он пытался отогнать чудовищную, парадоксальную мысль. И все же она упорно въедалась в его сознание: у всех этих людей, шедших на войну, не было одной цели. Некоторые шли на край света, чтобы обрести уверенность в несокрушимости своей империи. Некоторые шли на край света, чтобы стрелять и подставлять себя под выстрелы — и это было все, что они знали. А некоторые шли на край света, чтобы обеспечить своей семье кусок хлеба. Но что могло на краю света показать этим людям общность их судьбы — что, кроме смерти?
Барьеры раздвинули, и толпа хлынула на перрон. Все дальнейшее прошло перед Эманюэлем, как в кошмарном сне. Он поцеловал мать, сестру и отца. Затем он обнял Флорентину. За краткий срок их совместной жизни он узнал, что она ветрена, тщеславна, нервна, подчас раздражительна. Он знал теперь, что она слабовольна и легкомысленна, но любил ее за это еще больше. Он любил Флорентину, как ребенка, который нуждается в поддержке.
Он крепко обнял ее и увидел слезы на ее впалых щеках. В течение последних дней она нередко отпугивала его своей холодностью, а иногда озадачивала внезапными переходами от нежности к отчужденности. Эти слезы глубоко взволновали его.
Она плакала на его плече. Он не знал, что это были слезы невольного облегчения и смутной тоски, таившейся под удовлетворенным тщеславием. Она была очень впечатлительна. Вся внешняя сторона отъезда — слезы, прощальный взмах руки — затронула ее неглубокую чувствительность больше, чем скрытая за этим подлинная драма. Но Эманюэль поверил, что она по-настоящему взволнована, и был потрясен.
Он вскочил на подножку вагона. Один миг он почти висел, держась рукой за поручень и склонив голову набок, — в такой позе, словно приносил кому-то в жертву свою юность. Но его жадное любопытство, его мучительные раздумья по-прежнему не находили ответа. Он уезжал, так и не поняв — во имя чего.