День был тихим, странно тихим — ни обстрелов, ни бомбежек. Может, у немцев какой-то праздник и они объявили перекур?
Когда в буржуйке догорела последняя книга и лицо Борисова обрело мучительное выражение, будто он собирался умирать, Светлана всхлипнула, достала из кармана листок бумаги и зажала в руке. Борисов поднялся на ноги, качнулся — слаб был и голоден, постоял немного, словно бы удерживал равновесие или искал в воздухе точку опоры, пошел к стеллажу, снял очередной том, бросил в печушку, поморщился от мысли, что уже пошли книги из нужного ряда, скоро останется один только ряд — заветный, из которого тома брать нельзя, но и этот запрет, видать, придется нарушить, — легкую, бумажной толщины дверцу — наверное, скоро железо прогорит — придержал другой книгой.
— Ты где работаешь? — спросил он Светлану.
— В детском саду.
— Не плачь, чего плачешь? Плакать уже поздно, ты жива — и это главное. Не надо расходовать слезы. Не разводи мокроту!
— Вот, — сказала Светлана и разжала руку.
Листок, что выпал из ее ладони, был выдран из школьной тетрадки «в арифметику». Край листка был загнут.
— Что это? — Борисов неловко, боком, как-то по-крабьи — у него неожиданно возникло чувство смущения, приблизился к листку, поднял его с пола, развернул.
Это был детский рисунок, сделанный человечком, который еще только научился ходить, но не научился мыслить, разбираться, что такое хорошо и что такое плохо, научился голодать, но не научился вволю есть. Рисунок был сделан дрожащим слабым карандашом и ни на что не был похож, он рассказывал обо всем сразу и ни о чем конкретно. Неровные каракули кудрявились по краю листка, заваливались за него, потом, наоборот, отступая, залезали на середину. А в свободной середине был нарисован овал, похожий на звенцо от цепи.
— Странное изображение, — сказал Борисов. — Кандинский… Малевич. Абстракция?
— Нет, очень предметный рисунок. — Светлана всхлипнула.
— Кто его сделал?
— Ребенок из моей группы. Шурик Игнатьев. — Голос Светланы отдалился, стал бесцветным — ни красок в нем, ни теней, ни света, это был чужой, вообще не принадлежавший человеку голос. — Шурику Игнатьеву, когда он сделал этот рисунок, исполнилось три года.
«Почему в прошедшем времени?» — хотел было спросить Борисов, но сдержался, в горле набухла затычка, он виновато отвел глаза в сторону. Чего спрашивать — и без расспросов понятно, что этого мальчишки уже нет в живых.
— Странный какой рисунок, — только проговорил он.
— Я спросила у Шурика, что обозначают вот эти вот каракули, — девушка показала на неряшливые карандашные завитки, — оказалось, это нарисован дым. Первое, что начинают рисовать все дети, — дым. Дым изображать проще всего. — Светлана опустила голову, во рту у нее забилась звонкая стеклистая горошина, Борисов сжал крепко губы, тоже нагнул голову, Светлана заплакала, но вскоре утихла, сил на слезы у нее не было. — Крути и крути себе кудряшки; как ни накрутишь — все равно да получится, потом ребенок к дыму пририсовывает трубу — получается дом либо пароход. Шурик ответил более точно, чем я предполагала, он ответил, что это война. — Она поджала губы и прошептала: — Война!