Тяжелый взгляд упал на Парасю — Товкач готов был схватить ее, вышвырнуть из-за стола и самочинно, без всяких назначений, хоть на минуту стать директором. Вероятно, это чудесно — сидеть и чувствовать, что ты директор, а не рядовой человек. Но ему вспомнилась возмущенная беднячка Несолонь, которая не приняла его и бесцеремонно прогнала, вспомнилась горячая, воинственная Парася, задавшая тогда тон Несолони, вспомнились все постигшие его неудачи, и он смиренно вышел, покорившись своей горькой участи. Но дверь за собою закрыл так, как закрывает ее тюремный сторож — медленно, злорадно, словно хотел навеки замкнуть Парасю в этом сосновом курене. Закрыв, постоял, послушал: умолкли сверчки, поселившиеся там вместе с Парасей, и только строители стучали топорами, превращая длинные стройные сосны в еще более стройные балки. Кто-то засмеялся, и Товкач понял, что смеются над ним. Тут он вдруг почувствовал острее, чем когда бы то ни было, что ему приходит конец, но он принадлежал к тем людям, которые не сдаются до последнего вздоха. Товкач в душе проклинал Мурова, который так жестоко насмеялся над ним, пообещав ему море. «Подожди, я еще тоже насмеюсь над тобой. Ты еще ничего не знаешь, а я знаю. Я все знаю. Твоя жена отомстит тебе за меня…» — погрозил ему Товкач злыми глазами. Но Мурову были безразличны эти угрозы — кончался его отпуск, и он жалел, что так поздно взялся за фабрику и так мало поплотничал. Ночевал Муров в своей палатке, а столовался из одного котла со всеми. Возле ночных костров слушал бывалых людей и был счастлив, что люди с ним откровенны. Среди обычных невинных историй он часто слушал их раздумья о жизни. Особенно любил помечтать Гордей Гордеевич. В таких случаях он разматывал с уха ниточку, снимал очки и выцветшими глазами вопросительно смотрел на своих слушателей. На этот раз он говорил о земле.
— Человек вечно тянулся к земле. Земля облагораживает человека, выгоняет из него лень и равнодушие, освещает лучшие человеческие чувства. Сколько было в районе лентяев, пока мы не взялись за болота? А вот начали добывать землю, и поднялись старые и малые, нашлась в людях сила, и теперь даже страшно нам, что столько новой земли добыли там, где веками не имели ни клочка. Но я хочу сказать не про ту землю, какая нас кормит. Можно иметь много хлеба, молока, сала, можно быть вечно сытым и не чувствовать всей красоты жизни. Вот я и хочу сказать о той земле, какая нужна людям для уюта. Мне, строителю, приходилось на своем веку строить всякие дома: маленькие и большие, на фундаменте и без фундамента, — кто какие достатки имел, такие и строил. Потом, через много лет, я любил посмотреть на свою работу. И иногда самая маленькая хатка с садиком казалась мне раем, а большой жилой дом казармой, когда он стоял на голом месте. И я не раз думал: хорошо ли, что мы для усадьбы даем так мало земли? Я бы давал больше крестьянам и горожанам. Пускай строятся, пускай растят сады, пусть вьются виноградные лозы! Разве мало на Руси земли? Пусть много земли отойдет под сады — разве это плохо? Разве мы обкрадем себя? Ведь человек живет только один раз, и надо, чтобы он свою жизнь прожил не только с удовольствием, но и красиво. А какая, извольте, красота без сада, без пасеки, без рюмочки своего домашнего вина? — Он ласково взглянул на Мурова. — Вот вы, Петр Парамонович, секретарь. Приходите вы с работы домой, а дальше что? А был бы у вас сад — о, не скажите, развлечение нашлось бы. А есть сад, захочется пасеки, есть пасека, надо, чтобы цветы все лето цвели. У больших людей есть же дачи. А почему никто не подумает, чтобы дачу имел каждый простой человек? Вот вы возьмите, Петр Парамонович, и заведите такой порядок в нашем районе. Клянусь этими руками, что за вами другие пойдут. И вечно вам будут благодарны за это простые люди. Разве я, граждане, не правду говорю?