— Видите, как работают! А если бы машины!.. — начал Товкач.
— Зато дружно! — перебил Стойвода. — Молодцы замысловичане! Надо, Филимон Иванович, и тебе начинать. Пока лето.
— А как же, начнем, — сказал Товкач. — Одно ведь у нас с Замысловичами болото, и… что говорить, поле тоже будет пополам… — Он запнулся, а глаза смотрели лукаво и хитро…
С болота каждый возвращался к своей работе. Артем мчался на запыленном «газике» в Ковали — поднять на осушение болота Романа Колесницу, Стойвода спешил в райцентр — напомнить областному начальству о кусторезах. За всю дорогу от Талаев до райцентра он ни одним словом не перекинулся с водителем Юркой, худощавым загорелым юношей с запавшими щеками и быстрыми глазами. Юрка всегда был немного зол на Степана Яковлевича за то, что тот не может раздобыть новой машины и с полным безразличием продолжает кататься на старом довоенном тарантасе, от которого, кроме марки, ничего уже не уцелело. Оставшись без обеда, Юрка тоже упорно молчал. Он наверняка не утерпел бы и заговорил первый, если б не слыхал собственными ушами, как любезно приглашал Товкач Стойводу на вареники с первой клубникой. «Так нет же, не остался», — косился он на Степана Яковлевича и с болью в душе, а скорее сказать, в животе, вспоминал добродушное лицо хлебосольного Товкача. Юрка был так голоден, что не сбавлял газа даже на крутых поворотах, предпочитая смерть такой неудачной жизни.
А Товкач на колхозном дворе, куда его подбросил Артем, пересел на дрожки. Откормленная, широкогрудая, в красивой сбруе, Стрелка летела, словно на крыльях, даже колеса не успевали вязнуть в песке. Товкач хотел лично побывать на досеве поздней гречихи. Радовался мысли, что пришла ему на болоте: «Пусть Бурчак сушит свою половину, а наша высохнет сама собой. Болото не перегородишь… Замысловичи выпьют воду, а нам будет готовая земелька…»
— Эх, Товкач! — бодро выкрикнул он на опушке, дернул вожжи, и дрожки, казалось, оторвались от земли. — Жми, Стрелка! Пусть Замысловичи выпивают воду из болота, а мы напьемся чистой из родничка! Товкач знает, как это сделать…
Не успел Степан Яковлевич очутиться за своим ореховым столом, как вошел Шайба, мрачный, озабоченный. Сложенный вдвое портфель, с которым Шайба никогда не расставался, он держал не под мышкой, как обычно, а перед собой, словно сегодня портфель стал тяжелее. Остановился возле стола в раздумье, будто прирос ногами к цветастому ковру. Маленькие водянистые глазки горели злобой, потрескавшиеся губы дрожали. Таким Стойвода еще не видел его. Какое же горе свалилось на Шайбу? У него был вид человека, который долго поучал других, как надо жить на свете, и вдруг сам запутался. Он был совсем не похож на самоуверенного Максима Миновича Шайбу, знакомого Стойводе долгие годы.