Дочери Евы (Арутюнова) - страница 78

В отличие от прекрасных азиаток ноги у Тани были белые, с правильными изгибами в нужных местах.

– Ослепительница, – беличьей кисточкой художник щекотал тупенькие пальчики с аккуратно подпиленными малиновыми ноготками, неспешно прохаживался по шелковой голени. Ослепительница дрыгалась, хохотала ломким баском.

В каком-нибудь Париже или Стамбуле цены бы не было многочисленным талантам мсье Бенкендорфа, но в нашем городе порнография столь же высоко ценилась, сколь жестоко каралась. По всей строгости закона.

Когда вышибали дверь и вламывались с понятыми, – двумя угрюмыми соседками, пропахшими борщом и размеренным бытом, и двумя совершенно случайными (!) прохожими в одинаковых шапках-ушанках, мосье как раз устанавливал штатив.

– Содом и гоморра, оспадиспаси, – прибившаяся к понятым старушка из пятнадцатой квартиры пугливо и часто крестилась. Ее острое личико светилось от любопытства.

На фоне занавешенной алым шелком стены в не оставляющих сомнений позах изгибались две нежные гейши, абсолютно голые, с набеленными лицами и зачерненными, как это и положено зубами. Гейши зябко ежились, переступали босыми ступнями и послушно улыбались в направленный на них объектив.

Птички небесные


Все чаще являлась ему Она. Выводящая старательные буковки – с нажимом и наклоном вправо: «Прощай. Твой Бармалей».

Отчего Бармалей, никто уже не помнил, так сложилось – Бармалей, и все тут.

Идущая на него растопыренными руками и ногами, «очень-преочень страшная», – Бармалей ты мой, – хохотал Петров и небольно выкручивал страшилищу руки и подгребал к себе, умиляясь кукольной хрупкости.

Подгребал к себе, подминал, комкал, мял и разглаживал. Один за другим разжимались пальцы, и обессиленная ладонь раскрывалась лодочкой – плыла, покачивалась на волнах. Теперь Бармалеем был он, нет – просто чудовищем. Чудовище и аленький цветок.

Цветок подрагивал, благоухал, тянулся палевыми лепестками. В сердцевине его огромный Петров сворачивался клубком, поджимал ноги и забывался блаженным сном.

Сон повторялся с завидным постоянством, и пробуждение походило на обвал – в полной тишине, с клокочущим сердцем, он ожидал рассвета.

На рассвете сказка выцветала, уступая место дневным хлопотам. Разве что иногда вырывалась на волю – то краешком платья, то детской ладонью, сжимающей поручень в метро.

В том-то и ужас, что многие напоминали ее. Ничего особенного. Ни роскошных кудрей – так, небрежная падающая на глаза челка, ни особой глубины и страстности – только ломкость прыгающего кузнечика, стрекозье порхание, трепыхание и тонкая кожа – решительно везде, тонкая, то горячая, то прохладная, с полынно-медовым привкусом – особенно здесь, на животе, и тут, у предплечья, а еще – у выступающих ключиц, у разлетающихся в стороны лопаток, – а здесь у нас будут крылья, – смеялся Петров, и легко касался выступающих позвонков, и не было больше чудовищ, бармалеев, аленьких, а только это пугающее ощущение уязвимости – ее ли, своей ли?