Притаившись за шитой серебром тяжелой лиловой бархатной портьерой, она выслушала сперва о «раскрытом заговоре с целью убийства жены султана и рожденных ею детей» (насчет детей она, кстати, уверена не была: Хафса Айше к Ильясу относилась очень хорошо, часто баловала и вообще, похоже, любила; к Михримах, правда, ни разу не прикоснулась даже).
Потом он сказал, что виновные покараны и что помогла вскрыть заговор случайность, но он очень надеется (слово было подчеркнуто интонацией так сильно, что Хюррем даже вздрогнула), что он рассчитывает, что больше таких безумцев не найдется – которые посмеют хоть в мыслях покуситься на жизнь Хюррем-хасеки и ее детей.
Пока придворные переваривали эту новость (Хюррем видела в щелку – некоторые всерьез обеспокоились: то ли были причастны к заговору валиде, то ли собственные… мысли имели по этому поводу), Сулейман сказал:
– Кроме того, вспоминая слова великого Низами: «Одной жены тебе достаточно, ибо муж со множеством жен – одинок», – я решил распустить гарем.
Хюррем чуть не села. Гарем? Распустить?!
Да, она тогда пошла к нему – в тот день, когда из-за ее разоблачений с валиде случился удар, – чтобы помешать принять новый подарок, тридцать прекрасных наложниц. Пошла, если честно, подгоняемая банальной ревностью; о том, чтобы разоблачать валиде, и мысли не имела, скорее всего, просто сидела бы и тряслась за свою жизнь и жизнь детей, поскольку, если бы Сулейман ей не поверил, это означало бы только одно: изгнание и невозможность больше видеть его. Ревность гнала ее туда, ведь, несмотря на все упражнения и стремление поддерживать свое тело в форме, тело девятнадцатилетней матери двоих детей никогда не сравнится с телом пятнадцатилетних девственниц. О том, что Сулейману – мусульманину, султану (!), владельцу нескольких сотен самых красивых наложниц! – может быть никто не нужен, кроме нее, рыжей иноземки, не могла и мечтать.
И сейчас, услышав такое известие, поняла: не может стоять. Ноги не держат. И верила, и не верила. Хотелось плакать и смеяться в голос, но – нельзя: ее повелитель, ее муж, ее любимый мужчина сказал ей «присутствовать тайно», и, стало быть, свое присутствие обозначить она не имела права. Ноги не держали, руки тряслись, и, чтобы хоть как-то совладать с собой, трясущимися пальцами она расстегнула скалывающую горловину платья золотую булавку и с силой воткнула острие себе в ладонь.
Стало очень больно, но, по крайней мере, к ней вернулось… не хладнокровие – нет, до хладнокровия было еще очень и очень далеко, но появилось ощущение себя самой.