Лета 7071 (Полуйко) - страница 403

Царица я! Сам речешь… Не наложница! — резким, обиженным шепотом ответила Марья. — Посему… втуне сидеть в терему не хочу.

— А может, иного хочешь — ей уподобиться? Так ведай: не Софьей-римлянкой была моя бабка, а византийской царевной!.. Дочерью князя Морейского, племянницей Константина — царя царегородского, внука Иоанна Палеолога!

— Я також не худа родом! Я гуаша — княжна черкесская!

— Принесла с собой Софья иное разумение государевой власти — верно, — не обратив никакого внимания на Марьины слова, будто и не услышав их, с прежним суровым спокойствием продолжал Иван, и только, как будто все-таки в ответ Марье, чуть больше надменности стало в его спокойствии. — Однако чего нет, тому нельзя надоумить… Тем паче дородству государскому. Ворона не станет орлом, сколь ни внушай ей, что она орел. А орел и не опернатевшийся — орел! Были у нас свои обычаи — не худые… Софья принесла лучшие. И умом своим, а не наущениями ее, дед мой избрал их. Землю свою собирая, утверждаться на ней почал, подъемлясь на ту высоту, на коей ему надлежало быть как государю всея Руси.

Иван поднялся, прошелся по опочивальне, понурив голову, чтобы не встречаться взглядом с Марьей, остановился перед шандалом и долго стоял, глядя на колеблющееся, живое пламя свечей, словно завороженный таинством огня. Стоял неподвижно, словно оцепенелый. Вяло обвисшие руки, расслабленные плечи, тяжелое, срывистое дыхание и эта его отрешенная неподвижность выдавали в нем не только усталость, душевную надсаженность и боль, растравленную нынешней бессонной ночью, но и ту его страшную, неизбывную одинокость, ту его горькую неприкаянность и бесприютность, которые погнали его сюда — в Марьину опочивальню.

— А Орде еще Димитрий кровавый предел положил! — вдруг сказал он громко, повернувшись лицом к Марье, но глядя мимо нее, куда-то в сторону. — За Доном, на Куликовом поле… Не будь того кровавого предела, может, еще б и я нынче ездил с поклонами в Орду.

Он стоял у стены, не подходил к Марье, стоял и говорил, говорил — надрывно, зло, гордо… Марья убого сидела на постели, поджав под себя ноги, простоволосая, растерянная, несчастная, сидела и смиренно, с унынием слушала его. Он говорил о Куликовской битве, о Димитрии, о себе — и чем больше он говорил, тем суровей и тверже делался его голос, тем все ощутимей становилась образовывающаяся между ним и Марьей пустота, разделявшая их, отрывавшая друг от друга, отмежевывавшая, разобщавшая…

— Да господи, Иванушка!.. — словно почуяв эту страшную пропасть, метнулась к нему с постели Марья. — Что же ты выговариваешь мне, как какой-то злой преступнице?! Что яростишься на меня, как на лютого врага?! Жена я тебе, жена!.. — Она схватила его вялые, неподвижные руки, принялась исступленно целовать их, стараясь вернуть им их прежнюю силу и живость, потому что как раз руки, их безжизненная расслабленность сильней всего ужаснули ее. — Нешто не о благополучии нашем пекусь я?.. Нешто не о тебе все мои помыслы, все мои думы, все мои чаянья?.. Срослась я с тобой, как веточка с деревцом… Одним соком питаюсь, одной болью болею. Все едино у нас — и невзгоды, и беды, и недруги! Отторгнешь меня от себя — как отломишь! Засохну, погибну… И тебе еще тяжче станет — совсем один останешься. Пойдем сядем… Не стой так, Иванушка… как чужой. Пойдем… — и осторожно повлекла его за собой. — Люблю я тебя, свет мой!.. Очень люблю!