Подметкин много общался с Герценом, он познакомил с ним и меня, втянул в тайную переписку. Еще несколько опальных философов были частными гостями на наших сборищах.
Прекрасной отдушиной после напряженных заседаний клуба заговорщиков служили посещения балов. Я был вхож в лучшие дома Петербурга. Столичные дамы находили меня весьма привлекательным. Они буквально теряли разум, едва заглянув в мои светло-серые, как чистое серебро, и резко очерченные темными ресницами округлые глаза, лишь слегка притеняемые волной щек при улыбке. А чего стоила моя обворожительная улыбка — часто закрытая, но как будто сияющая… А черные брови, изогнутые радугой… А густые волосы насыщенного угольного оттенка, коротко стриженные и блестящие без смазки… А нос, и не курносый, и не совсем прямой, а нечто между, с чуть-чуть выделяющимся кончиком… А ровные небольшие уши, отстающие от головы именно настолько, чтобы смотреться красиво…
Описание моей наружности можно свести к одной фразе — идеальная гладкость линий. Я был сложен на редкость пропорционально, меня нисколько не портила значительная полнота. Я смотрелся гармонично округлым, а не обрюзглым. Не мешал лишний (на Ваш взгляд) вес и подвижности. Ночь напролет я мог танцевать без устали с миловидными напыщенными барышнями. И слышать за спиной томные вздохи: «До чего же хорош молодой князь Подкорытин — Тарановский!»… «Да… говорят, он еще и сказочно богат»… «Мне бы папенька такого жениха сосватал»…
С женитьбой я не торопился, планировал обзавестись семьей годам к тридцати. Моей страстной любовью был в то время государственный переворот. Стихи писал я трепетным красавицам, но вел себя примерно, безупречно. Не увивался ни за кем, все были чем-то для меня нехороши. Одна надменна чересчур и своевольна, другая — мышь без мнения, без знаний жизни и науки, а третья — слишком уж чувствительна, шепнешь ей утонченный комплимент в танце на балу, и сразу в обморок она с разгону — шмяк, а ты лови ее на лету да посредине зала, в толпе танцующих господ и дам…
«Нет, все не то, с такой невестой мне не свить семейного гнезда», — вздыхал я, мучительно выдумывая романс, посвященный одной из светских чаровниц с античным именем Августина. Писал я его приличия ради, дабы не остаться последним холостяком в Петербурге, обделившим ее любовным признанием, — И одеваться не умеет — что за красные рюши на белом подоле? Видать, в ее роду крестьянских баб немало. А волосы — да разве завивают так, чтоб слева кудри были покороче, справа — подлиннее, а позади из шляпки нет — нет да выползали прядки, как пиявки. А вкус в литературе? Она не любит Пушкина, Байрона, Данта. Увлечена лишь немцами, французами, да разве хорошо читать их нудные книжонки, скупые на живые зарисовки лиц, фигур, пейзажей? Нет, нет, дорогой Тихон Игнатьевич, не соблазняйтесь ее милым личиком и легкою походкой! Нет, не для вас она, для австрияки — штабного офицера Диглера. Пусть он и посвящает ей романсы, коль умишко позволит. А вы напрасно не трудитесь. Романс не пишут без высоких светлых чувств. Иначе выйдет канцелярское письмо чиновника».