Младенец, по-хозяйски устроившись на груди у матери, сосал большой палец и не мигая с обидой глядел на меня. Мне захотелось завыть волком: «О Господи, избавь меня, освободи!» Будучи не уверенным, что мой безмолвный крик не услышан, я виновато оглянулся. Когда пришло время уезжать, пока Большой Бобер, ворча по поводу рационирования бензина, ходил за машиной, чтобы отвезти меня на станцию, Вивьен стояла со мной на парадных ступенях.
— Знаешь, я этого не сделаю, — сказала она, улыбаясь. Но веко нервно подергивалось.
— Чего ты не сделаешь?
(«Избавь меня!»)
— Не дам тебе развода. — Она тронула мою руку. — Бедняжка, боюсь, что мы навсегда связаны одной веревочкой.
* * *
Как мило! Мисс Вандельер вручила мне рождественский подарок — бутылку вина. Еле дождался ее ухода, чтобы развернуть. Болгарское красное вино. Я иногда подозреваю за ней чувство юмора. Или я сам становлюсь жадным? Такой жест, возможно, был от чистого сердца. Сказать ей, что мой поставщик как-то говорил, что южноафриканцы тайком продают свое вино оптом болгарам, которые разливают его под более политически приемлемыми этикетками и продают ничего не подозревающим либералам на Западе? Конечно, не скажу. Какой же я несносный старый хрыч, если вообще мне приходит такое в голову.
Мы, Данни Перкинс, Альберт Клегг и я, составили великолепную команду. Альберт получил профессию в сапожной мастерской Лобба; он был одним из тех гениальных самородков, которых до наступления всеобщей грамотности в избытке порождал рабочий класс. Маленький человечек, ростом ниже Данни и много стройнее. Когда мы трое шагали следом друг за другом, скажем, по станционной платформе, то, должно быть, выглядели как иллюстрация к учебнику по естественной истории, изображающая эволюцию человека от примитивного, но не лишенного привлекательности пигмея, через крепко сколоченного простолюдина феодальных времен к прямостоящему женатому и связанному по рукам и ногам Homo sapiens наших дней. Альберт очень любил свое ремесло, хотя порой оно доводило его до бешенства. За что бы ни брался, он во всем фанатично стремился к совершенству. Во время работы он находился в одном из двух состояний: глубокой, почти патологической сосредоточенности или ярости от бессилия. Все ему казалось не так, как надо, или не совсем так; инструмент всегда никуда не годный, нитки слишком грубые или слишком тонкие, иголки тупые, шило из плохой стали. И никогда не хватало времени на то, чтобы закончить работу так, чтобы он остался доволен.
Они с Данни постоянно шепотом переругивались; по-моему, в мое отсутствие дело доходило до потасовок. Думаю, что их сдерживало не мое звание, а своего рода чувство собственного достоинства, нежелание выделяться в присутствии тех, кто выше тебя чином — одна из привлекательных черт, свойственных их классу. Данни, бывало, стоит в дверях нашего купе, нервно, почти беззвучно посвистывая и переминаясь с ноги на ногу, а похожий на облаченного в хаки злобного гнома Альберт, усевшись с ногами напротив меня на ходуном ходившее под ним сиденье, держал на коленях вализу польского правительства в эмиграции, распарывает шов, который он только что кропотливо зашивал, готовый начать все сначала. А тем временем в соседнем купе курьер Ярослав, мертвецки пьяный после водки и отборной балтийской икры, которыми весь вечер усердно угощал его Данни, ворочается на своей полке, и снятся ему дуэли и кавалерийские атаки, или что там еще может присниться мелкому польскому шляхтичу.