– Сама знаешь! – перешла Синеока на громкий шепот. – Сотника Путислава.
– Ой, не надо! – таким же громким шепотом ответила Анна, охнула и закрыла лицо рукой. – Ради спасителя нашего Христа…
– Так любит же он тебя, любит, лебедушка ты моя.
– Знаю, – опустив руку, твердо ответила Анна. Она отошла к окну и посмотрела во тьму, где виднелись лишь редкие огни факелов в городе да костры дружинников во дворе. – Все знаю, Синеока, потому и мочи нет. Но я должна быть сильной, ведь я – Анна Ярославна! Как в грамоте от короля французского было сказано? Анна Киевская!
– Так что же? – упала перед княжной на колени Синеока, схватила ее руку, прижалась к ней лицом и заговорила жарким шепотом, как в горячке. – Что ж с того, что короли? И короли, и князья, и василевсы ромейские и жены их – все полюбовников и полюбовниц имели. Так в чем же грех, коли они Богом помазанные…
– Не говори так! – строго приказала Анна и выдернула свою руку. – Нам княжение от Бога дано, Богом и судимо, а не людьми! Это мой путь, это долг мой перед отцом, перед Русью. Кровными узами связать монархов по всему миру, иные отношения установить, торговлю и взаимовыручку.
– Прости меня, княжна, прости глупую. О счастье твоем думала, только об этом и думала. Любишь ведь Путислава, знаю, что любишь. Упроси батюшку, он Путислава с тобой отпустит. Охрана тебе будет и в пути, и на чужой земле. Вот и ладно будет. Ведь ты его любишь!
– Люблю, – призналась Анна, стиснув кулачки, – но постыдных дел не допущу. Мне себя для короля французского беречь надо, мне его дитя в себе, чистой и непорочной, вынашивать. А та земля мне не чужая, она мне родной должна стать, а иначе и не ехать.
Посольство входило в Киев через Красные ворота. Мастеровой люд побросал свои клети и высыпал на улицу, детвора сновала между ногами и показывала пальцами на худого, горбоносого старика, ехавшего впереди процессии на муле. Впалые щеки, выбритые до синевы, только увеличивали впечатление о его худобе и аскетичности. Глубокие морщины вокруг плотно сжатого рта делали лицо надменным, чужим.
Путислав наехал на лагерь на рассвете, когда посольство облачалось перед последним переходом до Киева в парадное. Рассыпав свою сотню по лесам и пригоркам, как псов во время волчьей охоты, он строго приказал, чтобы ни один смертный не приблизился на полет стрелы к иноземцам. Сам же Путислав ехал сбоку поодаль и поглядывал на католического священника.
Вот и свершилось. Увезут голубушку ненаглядную в чужие земли, и более ее не видеть, голоса ее не слышать. Грудь сотника теснила тоска, но внешне он ничем не выдавал потаенных чувств и мыслей. Был прям, крепок, как молодой дубок, который и ветры не гнут.