Три комнаты на Манхэттене. Стриптиз. Тюрьма. Ноябрь (Сименон) - страница 342

Мы уходим на весь день и оставляем ее одну. С утра разъезжаемся на мопедах, и редко кто из нас приходит домой обедать. Вечерами садимся за стол, и ни разу никто из нас не поинтересовался, как она провела день. После ужина отец запирается в кабинете, брат либо уходит, либо сидит у себя в комнате.

Кто все это начал? Но сколько бы я ни ломала себе голову, ответа мне не найти: корни уходят в слишком далекое прошлое.

Но если в основе лежит недоразумение, тогда все, что я думала о маме, неверно, и меня начинает грызть совесть. Как хочется сделать так, чтобы она жила с нами, как в нормальной семье, где царят доверие и любовь.

Профессор сжал мне руки и смотрел на меня взглядом, немножко еще печальным, но уже полным нежности. Я счастлива и хочу, чтобы все были счастливы.

Дома отец и брат уже сидят за столом и едят омлет. В кухне я нахожу тарелки из-под супа.

— Кто готовил? — спрашиваю я.

— Я, — почему-то виноватым тоном отвечает брат. — Открыл банку супа с горошком и взбил в кружке полдюжины яиц.

— К маме кто-нибудь заходил?

Они смотрят на меня с извиняющимся видом: дескать, в голову не пришло.

— Ладно, схожу спрошу, не нужно ли ей чего-нибудь.

Стучусь и открываю дверь. Мама сидит на кровати и безучастно смотрит на меня.

— Чего тебе нужно? — спрашивает она. — Опять будешь шпионить за мной?

— Ты что? Я пришла узнать, не нужно ли тебе чего.

— Ничего мне не нужно.

— Никто не приходил? Никто не звонил?

Мама язвительно усмехается.

— Ах да, я и забыла, что даже больная обязана сторожить дом.

Глаза у нее злые, злой голос. Видимо, потребовались годы и годы разочарований, чтобы она стала такой.

Была ли она когда-нибудь счастлива? Наверно, уже в детстве брат и сестры дразнили ее уродиной. А может, отец и вправду женился на ней только потому, что она была дочкой полковника. Догадывалась ли об этом мама, и если да, то с самого ли начала? Или глаза у нее открылись лишь со временем?

Я живу с нею со дня своего рождения, а сейчас вдруг убеждаюсь, что совершенно не знаю ее. Когда я смогла судить маму или, верней, решила, что имею на это право, она уже была такой, как сейчас, и докопаться до прошлого не было никакой возможности.

— Мама, ты не хочешь есть?

— Ты же знаешь, я не ем, когда болею.

— Может, я могу что-то сделать для тебя?

Выгляжу я, надо полагать, неловко, по-дурацки. Такую перемену отношений, по сравнению со вчерашним днем или даже с сегодняшним утром, конечно, трудно воспринимать.

— Что это с тобой? — саркастически осведомляется мама.

— Я просто много думала сегодня о тебе.

— Неужели?

— Подумала, что мы слишком надолго оставляем тебя в одиночестве.