С неожиданной горячностью я произношу:
— Ой, я бы так хотела…
— Что?
— Я даже не сумею сказать. Утешить вас. Нет, это слишком претенциозно. Дать вам немножко человеческого тепла. Я ведь все время думала о вас. Представляла, как вы сидите с дочкой.
Изумленно и все еще с недоверием он смотрит на меня.
— Это правда? — Крепко, чуть ли не до боли он сжимает мне руки. — Спасибо. Я верю вам. Как нелепо все! Мы оба не верили друг другу. Но больше этого не случится.
У него хватает душевной тонкости: он не целует меня, лишь смотрит с признательностью и напускным отеческим тоном говорит:
— Вы, наверно, проголодались? Бегите-ка ужинать.
— А вы?
— Мне нужно писать отчет. Я прихватил сандвич и в термосе кофе.
Я не предлагаю ему остаться и помочь. Писать отчеты он предпочитает в полном одиночестве, в такие часы даже его секретарша не имеет доступа к нему в кабинет.
— Желаю успеха! — говорю я, улыбаясь глазами, губами, лицом. У меня как камень с души свалился, и, забыв про лифт, я вприпрыжку бегу по лестнице.
Недоразумение! Между нами было просто недоразумение! Как он сказал, мы оба не верили друг другу.
Я качу на мопеде домой и только об этом и думаю. Неожиданно мне в голову приходит одна мысль. Раз такое недоразумение произошло между профессором и мной, значит, оно может произойти с другими и, вероятно, происходит сотни раз на дню.
Тогда почему такое не могло случиться между нами и мамой? Я говорю «между нами», поскольку знаю, что и отец, и брат в большей или меньшей степени разделяют мои чувства.
Все, что она делает, раздражает нас, я уже не говорю про «девятины». Мы уже давно считаем, что она психически больна, может, не в тяжелой форме, но больна, и я сама неоднократно подумывала, не вызвать ли к ней психиатра.
А может быть, она, как Шимек, ждет от нас шага навстречу, взгляда?
Я не смела взглянуть на него. Боялась, как бы он не решил, будто я обрадовалась, увидев, что место около него освободилось. С моей стороны это было бы чудовищно. Поэтому я держалась в стороне, ждала, когда он сам подаст мне знак. А он ждал, чтобы это сделала я. Но в конце концов решился заговорить, и недоразумение рассеялось.
А мы разве когда-нибудь говорили открыто с мамой? Рассказывали ей, что у нас на душе? И разве мы не относились к ней так, словно она вроде и не принадлежит к нашей семье?
Ведь это же в основном из-за нее я никогда не приглашаю к себе подруг, а Оливье — приятелей. И к отцу тоже никто не ходит. Мы стыдимся ее. Опасаемся, что ее сочтут противной или с заскоками.
Неужели она этого не понимает? Или уже давно поняла и потому страдает? Может быть, в этом одна из причин ее запоев?