По-моему, я для нее сейчас что-то вроде судьи, от меня зависит ее жизнь. Она молчит. Ей нечего сказать. Она ждет.
И я говорю самым, насколько могу, натуральным голосом:
— Мне что-то стало худо, и я пораньше ушла с работы.
Но это не объясняет, почему я ходила в лес, зачем стояла под навесом. Ничего это не объясняет, разве что мое замешательство. Сама того не желая, я упорно гляжу на маму, словно пытаясь понять все до конца. Все в ней — плоская грудь, платье, висящее как на вешалке, длинная тощая шея, острый нос — вызывает во мне жалость.
Впечатление такое, будто мой взгляд зачаровывает ее. Она замерла, словно насторожившийся зверек, и лишь иногда у нее чуть вздрагивают крылья носа.
Чего ради сообщать ей, что мне все известно? Она и так чувствует это и только ждет моего приговора. И я бормочу:
— Боюсь, не простудилась ли я.
А что с ней сделают? Посадят в тюрьму до конца жизни? Или признают невменяемой и запрут в сумасшедшем доме?
Мама парализована страхом. Я и вообразить себе не могла, что когда-нибудь мне придется пережить то, что я переживаю в эти минуты. У меня чувство, словно земля прекратила вращение, исчезла, растаяла и остались только мы с мамой — глаза в глаза.
Уверена, если ее попытаются куда-нибудь упрятать — в тюрьму или в лечебницу, — она покончит с собой. Может, это выход? Единственный выход?
Нет, ни за что. Я понимаю, что, промолчав, возьму на себя тяжелейшую ответственность, что мне придется принять на себя все заботы о маме.
Я мечтала о собственной квартирке в Париже, где жила бы одна, была бы сама себе хозяйка. Мечтала, что когда-нибудь, потом, Шимек станет приходить ко мне в гости и у него будет свое кресло у камина. А теперь чувствую, что мне придется остаться здесь, чтобы воспрепятствовать новым трагедиям, и что я состарюсь рядом с мамой.
Я одна буду знать, буду жить с этим страшным, невыносимым знанием.
Чего ради расспрашивать ее, так ли все происходило, как мне привиделось во сне?
К маминому удивлению, я произношу:
— Выпить бы чего-нибудь согревающего. Грогу, что ли. В доме найдется ром?
После паузы она отвечает — тихо, словно самой себе:
— Кажется, в погребе осталась бутылка. Пойду посмотрю.
Я ставлю воду на плиту. Привычные действия, которые выполняешь непроизвольно даже в самые мучительные, трагические моменты — поставить на огонь воду, достать два стакана, две чайных ложки, сахар, лимон.
Я солгала, мне вовсе не требуется согреться. Просто невозможно больше стоять вот так — друг против друга и молчать.
Ром — это как бы отпущение грехов, обещание никогда не упоминать про Мануэлу, которая так любила жизнь. Наверное, уже сама ее веселость, приверженность к радостям жизни оскорбляли маму.