— А судья, — говорила Варвара Петровна, вываливая влажные слова, — судья женщина молодая, не старая. А сам он, негодяй этот, вроде на человека похож, только глаз нету. Они есть, но нельзя сказать, чтобы это глаза были, так, вроде жиром капнули в два места и не стерли, ага, неживые. Ну вот. Стали дело зачитывать, и, как подошли к этому месту, все помещение прямо застонало, значит. Они, значит, копили деньги, долго копили, он и жена, а держали дома, не в сберкассе, в комоде под бельем складывали. В воскресенье пошли ботинки ему покупать, они до того же копили, что обносились, и он ходил в рваных ботинках. Пошли, а девочку оставили дома, четыре годика ей. Заигралась она, и как-то комод открыла, нижний ящик, а там же деньги, она эти деньги стала ножничками стричь, одну пачку кончила, другую стала стричь. Эти вернулись с новыми ботинками, а денежки все почиканы на мелкие кусочки. Так что ж он, зверь? Взял топор и отрубил ей ручки, пальчики на ручках.
Тут тетя Поля отрывочно засмеялась басом. Все старухи повернулись на нее, и она обиделась.
— Ну, чего еще? — сказала она и полезла в карман передника за папиросами.
— Мать, конечно, в крик, потом сознание потеряла, в больнице лежит, и девочка с ней. Когда ему дали говорить, он сказал, что понервничал, теперь вроде жалеет. И судья, женщина эта, заплакала, не выдержала. Жалеет, гад, понервничал.
Катерина сильнее стала раскачивать коляску, и Витек начал вылезать из нее. В глазах Катерины были эти пальчики отрубленные. Она не могла больше стоять тут, взяла Витька и не повела, как всегда, за ручку, а взяла к себе и понесла домой на руках. Ее всю трясло. И когда Борис полез к сыну с нежностями, она отстранила его, потому что почувствовала неожиданную и ничем не оправданную ненависть к мужу, даже какой-то бессознательный страх перед ним.
А старухи перешли на другие предметы, поговорили о Катерине, об ее ребенке, о том, что бочком ходить стал не от порчи какой, а от тесноты и что все это пройдет, сама Софья Алексеевна сказала.
11
Такого жаркого лета в Москве не только Борис, но и дядя Коля не помнили. В середине мая в горячем воздухе уже летал тополиный пух. Мертвые хватки почти непереносимой жары повторялись вплоть до самого октября. Листья свертывались в трубочку и сухо звенели даже на слабом ветру. Асфальт плыл под ногами. Нельзя было притронуться ни к перилам моста, ни к трамвайным поручням, ни к тележке с газированной водой, ни к монеткам сдачи, брошенной газировщицей или мороженщицей, — все обжигало. Во рту стоял соленый вкус пота. Жара немного отпускала лишь к вечеру, когда Борис возвращался с работы. Оставив Катерину заниматься домашними делами, он уходил с Витьком за угол дома, где стояли высокие, с темными морщинистыми стволами, вязы. Сомкнутые кроны были так высоки, что их никто не замечал, они как бы жили отдельной жизнью в высоком небе. Под вязами было душно и насорено бумажками, птичьими перьями, кое-где пробивалась сухая, как проволока, трава. В сторонке, за штакетником, сидели тихопомешанные: женщины за одной оградкой, мужчины — за другой. Они лечились трудотерапией: распутывали и сматывали в клубки цветную пряжу, потом клубки перематывали в пасмы, из которых делали новые клубки, а из новых клубков опять мотали пасмы, и так до вечера, с перерывом на обед. Лечились.