Я чувствовал себя необыкновенно мягким, растроганным, но на душе все-таки было нелегко. Я ничего не стыдился. Но что-то ненормальное во всем этом странном отъезде безотчетно тревожило меня.
Минутами, как искорки, вспыхивали во мне странные до дерзости мысли: а что, мол, если сказать: «Надул я вас всех и вовсе в Македонию не собираюсь»… Взять да у всех на глазах и сказать Верочке какую-нибудь циничность…
Я рассеянно смотрел на стоявших передо мною людей и воображал, как уйдет поезд и они медленно, с тяжелыми думами будут расходиться по домам.
После второго звонка я стал прощаться. Я заранее, еще дома, решил поцеловаться с Верочкой последней. Я не знаю, почему так решил. Весьма возможно, что в этом опять-таки сказалась моя любовь разыгрывать чувствительные комедии. Разве не трогательно, в самом деле: он, герой с задумчивым взором, едет умирать за свободу, бросает привычную жизнь, друзей, любимую девушку, и вот она приехала на вокзал, никто не знает об их любви. Скрывая волненье, он целует ее последнюю, чтобы ярче сохранить в памяти последнюю ласку, которую, быть может, никогда больше не суждено повторить.
Я поцеловал Верочку с невольным волнением. Губы ее дрогнули, и холодная маленькая ручка до боли сжала мою руку.
Я встал на площадку вагона. Поезд вздрогнул и нехотя пополз мимо платформы. Глубоким, задумчивым взглядом обвел я всех провожавших меня, медленно снял шляпу и низко-низко поклонился. Все это я уже раньше придумал, заранее решил до малейшей черты, как все это будет, и теперь воспринимал происходящее как третье лицо.
Торжественная, хорошая была минута!
Я стоял на площадке, покуда не скрылся из глаз последний электрический фонарь. Не хотелось идти в вагон – это бывает так: еще тяжелое настроение не охватило душу, а уже есть какое-то предчувствие, что когда сделаешь то-то и то-то, ну, хоть ногу на ногу положишь, то обязательно начнется, а покуда не шевелишься – ничего.
Но становилось холодно, и я вошел в вагон, темный, душный, почти пустой. Я сел на диван и внезапно почувствовал себя слабым, разбитым, маленьким и, главное, совсем-совсем ненужным. Изо всех углов вагона, словно пользуясь моей беспомощностью, стали выползать далекие воспоминания, забытые чувства, а главное – вопросы и вопросы без конца; я даже не сознавал их вполне отчетливо, а так, всем существом чувствовал, что нужно на что-то обязательно, неотложно ответить…
У меня сохранилось из раннего детства одно чрезвычайно трогательное воспоминание. Мне было тогда, должно быть, лет пять. У соседей умер мальчик, такой же маленький, как и я. Помню, это было весной, цвел жасмин. Маленький гробик весь убрали цветами. Когда его несли, я все время придерживал за металлическую ручку, она была холодная, и мне почему-то казалось, что она тоже мертвая. Долго после этого у меня была странная потребность играть в похороны. Я сделал себе куклу, положил ее в ящичек, убрал жасмином и ходил далеко по дорожке в парк зарывать ее под густой, тенистой липой. Я не любил, когда это видели другие, и всегда неудержимо плакал над своей игрушечной могилой. Весьма возможно, что тут и тогда уже было не столько любви к покойному, сколько жалости к самому себе.