Перед Рождеством Яскульские вернулись, и Эвелина, живая и радостная, со снегом в волосах и вся обвеянная свежестью и холодом, прибежала из посессорского хутора в усадьбу и кинулась обнимать Анну Михайловну, Петра и Максима.
В первые минуты лицо Петра осветилось неожиданною радостью, но затем на нем появилось опять выражение какой-то упрямой грусти.
– Ты думаешь, я люблю тебя? – резко спросил он в тот же день, оставшись наедине с Эвелиной.
– Я в этом уверена, – ответила девушка.
– Ну, а я не знаю, – угрюмо возразил слепой. – Да, я не знаю. Прежде и я был уверен, что люблю тебя больше всего на свете, но теперь не знаю. Оставь меня, послушайся тех, кто зовет тебя к жизни, пока не поздно.
– Зачем ты мучишь меня? – вырвалась у нее тихая жалоба.
– Мучу? – переспросил юноша, и опять на его лице появилось выражение упрямого эгоизма. – Ну да, мучу. И буду мучить таким образом всю жизнь, и не могу не мучить. Я сам не знал этого, а теперь я знаю. И я не виноват. Та самая рука, которая лишила меня зрения, когда я еще не родился, вложила в меня эту злобу… Мы все такие, рожденные слепыми. Оставь меня… бросьте меня все, потому что я могу дать одно страдание взамен любви… Я хочу видеть – понимаешь? хочу видеть и не могу освободиться от этого желания. Если б я мог увидеть таким образом мать, отца, тебя и Максима, я был бы доволен… Я запомнил бы, унес бы это воспоминание в темноту всей остальной жизни…
И он с замечательным упорством возвращался к этой идее. Оставаясь наедине, он брал в руки различные предметы, ощупывал их с небывалою внимательностью и потом, отложив их в сторону, старался вдумываться в изученные формы. Точно так же вдумывался он в те различия ярких цветных поверхностей, которые, при напряженной чуткости нервной системы, он смутно улавливал посредством осязания. Но все это проникало в его сознание именно только как различия, в своих взаимных отношениях, но без определенного чувственного содержания. Теперь даже солнечный день он отличал от ночной темноты лишь потому, что действие яркого света, проникавшего к мозгу недоступными сознанию путями, только сильнее раздражало его мучительные порывы.
VII
Однажды, войдя в гостиную, Максим застал там Эвелину и Петра. Девушка казалась смущенной. Лицо юноши было мрачно. Казалось, разыскивать новые причины страдания и мучить ими себя и других стало для него чем-то вроде потребности.
– Вот он спрашивает, – сказала Эвелина Максиму, – что может означать выражение «красный звон»?[232] Я не могу ему объяснить.
– В чем дело? – спросил Максим коротко, обращаясь к Петру.