— Это Кай, — сказала переводчица.
— Давай туда, — приказал я сержанту и указал ограду, нависшую над шоссе. — Заодно и на него поглядывай.
— Это русские, Кай, — сказала девушка по-немецки и так, словно речь шла о самом естественном. — Ты в плену. Тебе известно уже?
— Jawohl, — коротко отозвался Кай.
Все же я отобрал у Кая автомат и заглянул на всякий случай под брезент.
— Так вы Катя? — спросил я переводчицу, когда мы отыскивали вход в подвал.
— Катя. Катя Мищенко.
Понятно, мне хотелось знать о ней больше. Так и подмывало. Но я сдерживал себя. «Мало ли что она может сочинить, — строго внушал я себе. — Доставлю ее нашим — там разберутся».
Между тем в душе я доверился ей. И это смущало меня. Поэтому я напустил на себя строгость, говорил с ней односложно, резко. Именно так, казалось мне, повел бы себя на моем месте Астафьев, командир нашей роты. Он был суровый человек, неразговорчивый. Я любил его и нередко подражал ему.
Круглый стеклянный пузырь на толстом проводе все еще светил в подвале. За креслом, где сидел старый майор, темнела глубокая, узкая ниша. В ней — фигура какого-то святого. Курьезная фигура — с черной негритянской головой, с черными руками.
Из соседней комнаты железная винтовая лестница вела вниз. Я зажег фонарь. Мы спустились.
В луче фонаря возникли дощатые ящики. И другие ящики, необычного вида, широкие и плоские. Заблестели рассыпанные на полу гвозди. А посреди помещения возвышалась фигура женщины с луком в руке.
— Вот, — сказала Катя, — видите, готово все. — Она прошлась среди ящиков, потрогала их, пощупала тюки, потом смерила взглядом статую. — Я должна была вам показать… Чтобы вы, по крайней мере, знали место.
— Ясно, — сказал я.
— В коробках фарфор. Дворцовые сервизы. Кидать нельзя, запомните. Ладно?
Я спросил, что в плоских ящиках. Оказывается, картины. Вот не думал! До сих пор я встречал картины только в рамах.
Должен заметить, хоть я и воображал себя непроницаемо строгим, мои настроения все же отпечатывались на моей нескладной физиономии весьма отчетливо.
— Я тоже вот, — она засмеялась, — как пришла первый раз в музей, в хранилище, мне жалко их было, жалко картин. Море плещет, деревья шумят, люди как живые написаны, — да как же можно это трогать, из рам вынимать… и в темницу…
Я ничего не ответил. Я сжался весь еще сильнее оттого, что она так внезапно и непрошено заглянула мне внутрь. А она как ни в чем не бывало порхала по комнате, сыпала именами. Я уже не помню сейчас всех художников, которых она назвала тогда. Я не знал их, кроме Айвазовского.
И тут меня прорвало. Мне вдруг взбрело на ум показать, что и я не лыком шит.