— Легационный советник… фон Шверинг… Когда-то.
— Записали? — спросил Хабекер стенографа. — Первый вопрос: признаете ли вы, что вели подрывную работу? Ну, Шверинг, начинайте!
Шепот Шверинга был едва слышен:
— В такой форме — нет…
Хабекер стал между ним и Эльзе.
— Вы — старый идиот! Вам не нужна жизнь? — повернулся к Штилле. — Отвечайте на вопрос.
Эльзе ощупала языком остатки зубов, выбитых на допросах, они резали щеку и мешали говорить.
— Господин фон Шверинг сказал правду. Свидетельствую: я тоже старалась помочь Германии…
Хабекер, не дослушав, повернулся к протоколисту.
— Пишите: оба обвиняемых признали, что виновны. Вы оба можете задать теперь вопросы друг другу.
Он отошел, открыв на минуту Шверинга. Эльзе быстро нагнулась, сказала:
— Простите меня, Адольф!
Шверинг поднял голову. На миг — не дольше — возник перед Эльзе прежний Адольф, спокойный, сильный.
— За что же простить? — сказал он. И Эльзе готова была поклясться, что губы Шверинга сложились в улыбку. Она мелькнула и исчезла — знак приветствия, понимания, солидарности.
…16 ноября 1942 года Редер и Фалькенберг приступили к составлению обвинительных заключений. Они торопились — рождественские праздники были «днями помилования», по традиции с 24 декабря по 6 января нельзя было приводить в исполнение смертные приговоры, а Геринг предупредил: фюрер требует, чтобы осужденные были казнены без промедления. Гитлер заранее предрек исход процессов, и Редеру можно было не слишком заботиться о доказательствах. Это развязывало ему руки; заключения — общим объемом около восьмисот страниц — составлялись наспех, кое-как; однако даже при чисто механическом подходе ему нужно было пять-шесть недель. Геринг сократил срок до трех.
В своем рвении Редер пошел на все: гестаповские документы, без разбора и анализа, передиктовывались двум стенографисткам, работавшим посменно. В кабинетах поставили походные кровати, и старший имперский прокурор выделил для себя и Фалькенберга по три часа в сутки на сон.
Штилле, в числе некоторых других заключенных, перевели из подвала на Принц-Альбрехтштрассе в одиночную камеру каторжной тюрьмы Плётцензее. Маленькую, тесную, с окном, заложенным кирпичом почти до самого верха.
Последний в жизни Эльзе «дом».
Заключенных поднимали рано, еще до рассвета. Лежать днем запрещалось, не разрешалось и сидеть ыа койке. Исключения делали для тех, кто имел разрешение врача, а гестаповские медики признали Эльзе здоровой. «Гуляйте по камере, фрейлейн, это полезно».
И она гуляла.
Ходила вдоль стен, по диагонали, выдумывала сложные маршруты, словно это была не камера, а парк, расположенный вблизи от тюрьмы. Там, в парке, тоже гуляли. По субботам и воскресеньям собирались бурши, пели корпорантские песни. На замерзшем озерке — по другую сторону тюрьмы — устроили каток: оттуда с порывами ветра прилетал смех, усиленная динамиком музыка. Дальше, за катком, располагалось кладбище, и Эльзе хоть и старалась не думать о нем, но все чаще и чаще возвращалась в мыслях к нему. Не там ли?