Чешские юмористические повести. Первая половина XX века (Гашек, Полачек) - страница 224

Жилище мое ты найдешь без труда. Это одноэтажный домишко, ветхий и невзрачный, с покосившимися и осевшими от дряхлости стенами. В дождливую пору под слоями извести над дверью проступает надпись:

МУКА, КРУПЫ

ДЕНАТУРАТ

БАКАЛЕЯ

ИГРАЛЬНЫЕ КАРТЫ

ПРОВЕРКА БИЛЕТОВ ИМП.-КОР. >{60}ЛОТЕРЕИ

ШВАБРЫ ИЗ РИСОВОЙ СОЛОМЫ

А ТАКЖЕ

ПРОДАЖА КНУТОВ

Стоит мой домик на улице, которую с давних времен зовут Переполошной. Поначалу-то она была Костельной — в конце ее ты увидишь пеструю лужайку, на которой стоит костел святых Косьмы и Дамиана. Но местные жители такого названия не помнят. В народе улочку окрестили Переполошной, потому как она сбегает с крутого склона вниз, точно всполошенное стадо.

Да и Костельной она была лишь поначалу, с тех пор ей частенько приходилось менять названия. В годы бурных политических событий ее именовали улицей Декларации >{61}, позже, когда пассивное сопротивление наших представителей было сломлено, она стала называться улицей Вацлава Бенеша-Тршебизского >{62}. А совсем недавно ее окрестили проспектом Освобождения >{63}. Но мои земляки не признают ни одного из этих названий и упорно придерживаются старого. И посему, если ты, читатель, захочешь меня найти, спрашивай Переполошную улицу, дом тридцать семь, барышню Гедвику Шпинарову.

Обыкновенно я сижу у окна, скрытая от посторонних взоров розовыми и голубыми шарами гортензий, и смотрю на улицу. Немало людей пройдет мимо меня за день, но я не узнаю́ их. Я как тот мальчик из сказки, которого в ночь на страстную пятницу поглотила разверзшаяся скала и выпустила лишь через сто лет. Всех я пережила, но пришло время и мне присоединиться к моим дорогим усопшим.

Когда глаза мои устают от мельтешения за окнами, я перевожу их на противоположную стену комнаты, где висит портрет моего первого папеньки Доминика Шпинара. Тут я забываюсь, и чудится мне, будто я слышу глухие удары, доносившиеся прежде со двора, когда там работал папенька. Он был бондарем, делал бочки для здешней пивоварни, а заодно и деревянную кухонную утварь, которую потом продавал на ярмарке.

Вижу его суровое, худое, никогда не улыбающееся лицо, его согнутую, словно лук, спину. Вот он ходит по дому, вздыхает и бормочет: «Ох, суета сует, доколь ты будешь властвовать над нами?» Мысль его блуждала где-то вдалеке от нашей бренной жизни, охотнее склоняясь к наукам и благочестию. Слыл он ревностным католиком, но, пожалуй, в своей набожности был чрезмерно нетерпим. А посему предпочитал общество малоземельного крестьянина Ротганзла, белобородого молчаливого старца, да канатного мастера Ежека; оба были «чешские братья»