Сегодня похоронили возлюбленного моей матери. Я опоздал — стирал рубашки, так глупо, — и пришел к большому собору, когда церемония уже началась. Вся площадь заполнена скорбящими, которые уже не смогли войти в собор. Тысячи людей, вся площадь черна до самых домов гильдий на другом конце. Я все-таки сумел, проталкиваясь и работая локтями, пробраться внутрь церкви. Я застрял у тяжелой романской колонны, и мне пришлось встать на цыпочки, чтобы хоть что-то увидеть. В церковном нефе неподвижно, будто они и есть покойники, сидели дамы в черных шляпах с опущенными вуалями и господа — кое у кого цилиндр на коленях. Впереди сановники, многие в форме. Предположительно парочка членов Совета конфедерации, верхушка экономики и культуры. С такого расстояния я не мог рассмотреть их получше. Первый ряд занимали, конечно, семейства Бодмеров, Лерметьер и Монтмолин. По белым волосам я узнал старейшину Монтмолин, столетнюю даму, про которую в народе говорили, что даже гремучие змеи удирают от нее. Когда я пробился к купели, как раз говорил Президент. Я хорошо его видел. Он дал понять, что без музыки двадцатого века его жизнь была бы беднее. «Молодой оркестр», уже состарившийся, играл «Мавританскую траурную музыку» Моцарта и что-то похожее на Баха, чего я не знал. Правда, дирижера я не видел. Кафедра закрывала его так, что я мог рассмотреть только правую руку с дирижерской палочкой, да и то лишь тогда, когда он хотел уж очень распалить оркестр. Скорее всего, это был если не Пьер Буле, то Хайнц Холигер или же Вольфганг Рим. Кто-то из них, близких к молодому поколению. После окончания последнего произведения — стеклянно-модернистскому вскрику боли всех духовых инструментов, несомненно, какого-то современного композитора, возможно, самого дирижера — разразились безумные аплодисменты, fauxpas[22], который всех так огорошил, что они, продолжая хлопать, еще и поднялись со своих мест и устроили мертвому овацию стоя. Я давно уже стоял, но, не знаю почему, тоже хлопал. До боли отбил ладони. Аплодисменты все никак не прекращались — хотя гроб, скрытый в цветах, не поклонился, — и священнику большого собора, пожилому человеку с доброй улыбкой, пришлось погасить их, успокаивающе помахав рукой. У всех скорбящих были красные лица и сияющие глаза, как после особенно удачного концерта. Когда я вышел из собора, дождь лил ручьями. Море черных зонтов. Весь город хотел проводить покойного на кладбище, уж не знаю на какое. Я пошел домой, прежде чем тронулся катафалк, черный лимузин с белыми занавесками. Гремели колокола собора, а также всех церквей города. Позднее я еще пару часов просидел у телевизора и смотрел передачу по случаю ухода из жизни Эдвина. Этапы его жизни, страдания и триумфы. «Фигура эпохальная». Я видел Эдвина с Бартоком, Эдвина со Стравинским, Эдвина с молодой английской королевой, и один раз, когда камера пробежала по зрителям в Штадтхалле, в середине балкона, далеко, на какие-то секунды промелькнула тень, которая могла быть моей матерью.