— Слишком холодно для Бель! — говорит моя сестра, держа малышку осторожно, словно китайскую вазу.
На дворе ни тепло, ни холодно, особенно для ребенка, завернутого в три шерстяных одеяльца, у которого только нос торчит наружу. Нечего из нее задохлика строить! Моя кровь, мое молоко были ей прививкой от насморка. К тому же пока нет ни дождя, ни ветра, и шалаш, где мы сидим в засаде, почти не пропускает воду.
— Никого нет! — говорит Берта.
Замолчит она или нет! Из нашего шалаша, который следовало бы установить прямо на болоте (но против этого яростно восстала Нат), и так мало шансов достать какую-никакую утку, воспользовавшись ее неосторожностью, да еще и зарядов для ружьеца, которое я себе купила (на бабушкино кольцо, вместе с той лодочкой, что покачивается на волнах неподалеку), у меня в обрез. В довершение всего малышка начинает копошиться в пеленках.
— Плохо пахнет! — снова говорит Берта, протягивая ее мне.
Покончим с этим. Мешочек, который я никогда не забываю, заставит замолчать мою недотепу — она хватает его, прижимает к своему толстому мягкому животу и начинает лопать карамель. А остатки молока в моей груди пойдут моей дочери на размайку. Держа Изабель в левой руке, а дробовик в правой, я теперь могу вдоволь таращить глаза, пока из ералаша нитчаток и осоки, ощетинившегося стрелолистом и увенчанного головками камышей, доносятся, словно в насмешку, плеск, барахтанье, возня, перекрываемые только пронзительным криком невидимой лысухи.
Как тут не оцепенеть? Глаза мои временами закрываются сами собой, и я ощущаю только стойкий запах болота — запах гниющей травы, тины, рыбы, водоплавающей дичи. Затем я встряхиваюсь, снова зажимаю под мышкой приклад. Берта жует, Изабель сосет, наполовину выпускает изо рта растрескавшийся сосок, снова хватает его да так и засыпает. Вдалеке Морока тонет в рыже-коричневой накипи. Совсем рядом по узкому каналу медленно, ровно струится вода, сглаживая оловянные блики; и время течет вместе с нею — вечно та же вода в той же реке, как и то же время в той же жизни.
А мои глаза снова закрываются. Вот уже… Господи, я и не вспомню, не подсчитаю — важные даты обретают свое значение только по отношению к моему ребенку… Скажем так: вот уже две недели, как она ковыляет, пять месяцев, как умеет сидеть, десять, как родилась, девятнадцать, как была зачата, двадцать пять, как ее отец преодолел всю эту реку, чтобы временно перейти на другой берег!
Двадцать пять! И все проясняется; все снова становится простым и понятным, несмотря на суровые длинные ночи, несмотря на жесткий гранитный четырехугольник с кровавыми пятнами герани, на котором я велела высечь: