Шахта (Плетнев) - страница 132

Вот теперь и шли к Свешневым за водой старики и старухи — последние обитатели Чумаковки.

Наискосок через улицу в крепком, с разлапистыми углами доме жил Трофим Тонких со своей Евдокией, две вдовые сестры — Ольга и Полина Скорохватовы — жили на разных концах деревни, через четыре двора от Свешневых — Антон Лабунов по прозвищу Лабуня со старухой, да у самых скотных баз в саманной халупе — безродный дед Петрак. Как закинула сиротская судьба немолодого тогда уже солдата Петракова в сорок пятом году в Чумаковку, так и отрубили люди от его фамилии две буквы. Петрак и Петрак: тут тебе имя-отчество и фамилия — все в одном слове сжалось, как сжалось в его сердце неизбывное горе о неизвестной чумаковцам погибшей дотла семье...

Вот и все население.

На станцию за семьей Михаила приехал брат Иван на своих желтеньких «Жигулях». Как и все Свешневы, Иван был жилистый, крупнорукий, с раскосыми карими глазами; поцеловались да и покатили по той самой дороге, по которой двадцать с лишком лет назад вез на быках Трофим Тонких Михаила с чужим человеком Головкиным.

— У Петьки-то уже пятый родился, — сообщил Иван. — Строгает! — Иван, прикусив язык, оглянулся на сноху и племянника. Но Сережка, привалившись к матери, спал, дремала и Валентина, прислонив голову к спинке сиденья. Алела щеками и губами, на бело-матовой шее едва заметно билась невидимая жилка. Это Иван уже в зеркальце разглядел, бесхитростно по-мужицки восхитившись: «Вот это роза-краса!»

— Строгает-клепает, говоришь, всех старших обогнал, — обрадовался чему-то Михаил. — Давно ли: «Блатка-а, застегни мне станы», — передразнил младшего брата. — Сам-то еще не слез с трактора?

— Нет. Чего слезать? Техника теперь удобная. Заработки... Это же не те железяки, что при твоем времени были...

И замолкли. Оба остро и задумчиво глядели вперед, будто не в пустынную проселочную даль, а в свое далекое детство.

Родная проселочная дорога! На тебя, самую первую дорогу в жизни, испокон веков выбегали за поскотину русские дети. Приставив козырьками ладошки к глазам, глядели, замерев, в твои далекие извивы, в такие далекие, что даже вечно недоступные, лежащие у горизонта облака были ближе и понятней. А в бесхитростных глазах такой неизъяснимый восторг, а в сердцах такая зовущая печаль, что уже никогда-никогда не опустошатся их глаза и сердца от этого восторга и зова! Не оттого ли, родная проселочная дорога, повзрослев, так далеко уходили по тебе они в мир, что смертельно трудно им было возвращаться к твоему истоку? А то и вовсе не возвращались, рассыпали за горами-долами свои белые кости, ни разу не упрекнув тебя за то, что ты заразила их неуемной тоской по пространству. Не с тебя ли, проселочная дорога, твои дети вывели великую страну на великие пути? Помнит ли твоя пыль тепло их босых ног? Ты все та же, и земля, по которой ты пролегла, все та же, и облака, и деревья, и трава, только мы уже давно-давно не те. И то ли ветер тугой слезу выбивает, то ли печаль по невозвратному. Годы скатились, что бусы с ожерелка, и уже меньшая часть их осталась. Ты будешь, а нас не будет. И уже иные дети не выбегут на тебя с зовущей мечтой. Зачем мечтать, если даль доступна? Для них совсем иные будут дороги и иные дали, такие дали, о каких мы и мечтать не могли.