— Ишь, куда ты подтянул, мудрый... «Хорошо, хорошо!» — А чего «хорошо»? Вот эта могила вонючая? Головкину сейчас хорошо... с Ольгой. Понял! — Азоркин придавил кулак к кровле, и такое злое напряжение было в его лице и фигуре, точно он собирался проломить четырехсотметровый слой породы, высвободиться на-гора.
— Ты сам о страхе-то... — начал закипать и Михаил, но Азоркин перебил его:
— Да, о страхе, но не о том, к какому ты подвел. Ты признай меня, ветродуйного-то. А-а, не нравлюсь! — протянул обрадованно. — Хочешь, как ты: люби работу, люби жену... Врешь! Кто ее, такую работу, может любить? Мерин? Так он тут, мерин-то, за месяц сдох бы. А мы — ничего. По двадцать лет трубим! Только, если внутренности вскрыть, то там грязи побольше, чем ила в карасе.
— А кто тебя тут держит? Привязали тебя тут?.. — Михаил почувствовал в словах напарника неприятную для себя справедливость, будто не Азоркину возражал, а самому себе.
— Во! Верно. Никто не держит. Не привязанный, а скулишь. А я не скулю, я свободу тут себе добываю, чтобы там, на-гора, — ветром, кубарем, как конь в овсах!.. — Азоркин сбросил с плеч куртку, повесил на отщеп, неожиданно по-доброму улыбнулся, — Ты слыхал, скулил я когда? То-то! Сегодня в кои веки раз скульнул: дороговато, подумалось мне, за свободу после смены плачу. Надо бы в неделю раза три сюда спускаться или часа на два рабочий день убавить. А ты уж скорей — «хорошо». Хорошо, да не дюже!
— Это что же: в шахте — раб, на-гора — вольный?.. Частями-то... — без охоты сказал Михаил.
Над головами вдруг засопело, трескуче зачавкало, мягко и страшно для знающих окатило капежом, и тотчас глухо стрельнули внутренним сломом несколько стоек. Азоркин с Михаилом, перебирая ногами и руками по-обезьяньи, отскочили метров за десять, насторожили слух. Там, где сидели, еще с шорохом осыпалась мелочь, слышался древесный треск, но постепенно все успокоилось, только где-то в глубокой высоте будто бы умирал далекий-далекий гром.
— Яшка, зараза, пугнул — аж шмутки побросали! — хохотнул Азоркин и пополз обратно к полузасыпанным курткам, где, казалось, уж ни одной «живой» стойки не было, а кровля надулась пузырем, едва не касаясь почвы. Азоркин в момент выклубился из-под опасного места с барахлом под мышкой.
— У-уф! Аж мурашки по спине...
— А зачем было — из-за тряпок?
— Глупый! Пирожки в кармане. Стал бы я из-за тряпок голову совать. У тебя ведь тоже... Вон. Ефим с Валеркой уж давно «тормозят». — Швырнул куртку Михаилу. — Перекусывай, чего ты?
— Да за меня уж крыса...
— Ну? И молчишь? — Азоркин разделил тугие, как резина, отдающие техническим маслом столовские пирожки. — Их на автоле жарят. Крысы и те брезгуют. В твой карман залезли, а от моего шарахаются... А о каком-то ты рабстве толковал?